ОБЩЕЛИТ.COM - ПРОЗА
Международная русскоязычная литературная сеть: поэзия, проза, критика, литературоведение. Проза.
Поиск по сайту прозы: 
Авторы Произведения Отзывы ЛитФорум Конкурсы Моя страница Книжная лавка Помощь О сайте прозы
Для зарегистрированных пользователей
логин:
пароль:
тип:
регистрация забыли пароль

 

Анонсы
    StihoPhone.ru



Рассказы 2

Автор:
Автор оригинала:
Роман Эсс
В БЕЗБОЖНОЙ СТРАНЕ

Семен Александрович Победоносцев вышел ранним росистым утром на крыльцо избы, несколько раз перекрестился на родную полуразрушенную церковь - сруб у церкви рассохся, окна перекосило, на куполе видны были уже проплешины ржавчины; храм никто и не собирался ремонтировать: ни епархия, ни местные власти, ни уехавшие отсюда в город, так приход, в сущности, стал мертвым. Народ из окрестных сел в церкви появлялся только на Пасху, да и то немногие.
Давно прошли те времена, когда в городе не было храма, и все горожане ездили молиться сюда. Теперь же церковь медленно и верно умирала, как и старушки, любившие молиться в ней. Семен Александрович поставил чемодан и, радужно улыбаясь, попрощался с женой и детишками: «Авось, вам гостинец с Москвы привезу».
На древнем молоковозе Семен Александрович два часа добирался до города по плохой гравийке, на вокзале взял билет и, проспав ночь, утром уже видел за окном не родные угрюмые еловые и хвойные леса, а все поля, поля, редкие деревья.
Села здесь были гораздо богаче, чем на Урале, кирпичные дома преобладали, даже заборы в некоторых домах белели кирпичом, но это богатство казалось: все это было построено еще при Брежневе, когда стройматериалы стоили страшно дешево.
Попутчики, садившиеся в пассажирский на малых станциях, все жаловались друг другу на нищету, на произвол и издевательства своих начальников, на низкие зарплаты, на то, что сами начальники получают миллионы, а рабочим платят по три тысячи: « Короче, бери веревку, и вешайся!»Все говорили, что страной правят теперь одни бандиты и горлопаны, а на простых людей, на их зарплаты всем сытым в Москве совершенно плевать.
С одной из этих женщин, Вероникой, одетой в яркую японскую старую куртку, ехал уже Семен Александрович до самой Москвы.
- А что у вас в сумке? Небось, грибы да соленья в Москву родне?- просто спросила она, лузгая семечки, глядя на сумку Семена Александровича.
- Это мои произведения. Я их везу в Москву, - пояснил Семен Александрович, поглаживая редкую и некрасивую бороденку.
- Ай! – всплеснула руками Вероника. – Как интересно! Впервые вижу вживую поэта!
- Я не поэт. Это, скорее, жизнеописание. Я пишу прозу.
- Жизнеописание? Чье?
- Одного моего хорошего друга.
- Как интересно! А … интересно?
- Еще бы! Мой друг не простой человек. Он иеромонах. Служит в нашей церкви много лет. Никогда не ездит ни в город, ни в райцентр. Всегда посылает кого-то. Домик у него и то за селом. Приезжают к нему многие церковные люди отовсюду. Пустынник. Отшельник.
- Пустынник…Отшельник…- Задумавшись, повторила Вероника так, что было видно, что она ничего не поняла.
Через минуту Вероника читала рукописи, напечатанные на древней машинке. Семен Александрович, чтобы ей не мешать, вышел в тамбур и закурил «Беломор», глядя сквозь запотевшие стекла на те же пустые поля, смотрел на грозные серые драконы облаков, на мокрые деревни, которых грызли и грызли, ярясь, эти серые драконы.
Все и вся тонуло в серой грязи. Грязь лежала повсюду: на асфальте, на замызганных легковушках, на коровах, мычащих у переезда под дождем, грязно было у двухэтажных кирпичных домов в поселках, у колонки, где утопая в воде и жиже, бабы набирали в ведра воду. И тогда Семену Александровичу казалось, что и в жизни этих грязных, забытых мест все вот так же грязно, сыро и неуютно – и лица, и, очевидно, усталые души вон тех мужиков у самосвала. Грязными и жуткими были и споры двух лоточниц, ругавшихся на станции за пассажира.
В Москве у вокзала тоже казалось грязно от луж и дождя. Но, выйдя на площадь, Семен Александрович увидел, как высоко и чисто стало от нездешнего солнечного луча на куполе далекой церковки, чисты и высоки засияли там стекла многоэтажек, и почему-то вдруг показалось, что все будет хорошо, как много лет кричат по радио.
Тем не менее внизу в соляровой густой серой мути, чадили и чадили всюду по Москве страшные машины-грузовичищи, никогда не виданные вьявь Семеном Александровичем, и виденные только по телевизору какие-то странные молодые люди стояли тут рядом толпой, плевались, пили пиво, курили какие-то необычные длинные черные сигареты, чадили и дико кричали на новом модном языке: « Клевая пруха! Конкретно оттопыримся!»
После долгой безвыездной жизни в глуши, в лесах, в тишине тут в огромном городе все было неестественным, жутким, нечеловеческим – как в аду для новоприбывшего. Копоть, гарь, едкий воздух, шум, грохот, миллионы ног и рук, свист, всполохи электросварки, дантовские образы южан в кожаных курках, кричавших и гоготавших как гуси на своем наречии – все сразу напомнило Семену Александровичу сам ад, виденный им много раз на древней иконе в их церкви – тот самый невообразимый, многолюдный, кричащий и стонущий черный тартар, где все спорят, кричат, дерутся друг с другом, языки, пальцы, когти, мордища, гримасы,огонь, грохот, борьба за лучшее место.
Семен Александрович сразу же поехал в редакцию крупного литературного журнала. За большим столом, где ревел компьютер, ревел ксерокс, ревело где-то далеко радио, восседал странный человечек, у которого, казалось, лысая голова превосходит все тело. На Семена Александровича он даже не взглянул, смотря то в компьютер, то в горы бумаг вокруг.
- Что у вас? – спросил он таким тоном, словно у него вся Россия ежедневно стоит с рукописями. «В принципе, это так и есть, - подумал Семен Александрович, - ведь именно не кто иной, не творец, не талант, не какой-нибудь Сытин, а именно мелкий литконсультант литжурнала теперь - главнейшая фигура в русской литературе. Именно они решают, пустить к народу нового Пушкина, Достоевского или уж, на худой конец, какого-нибудь там Ильфа с Петровым.»
«Литконсультант – сейчас ( вот поганые времена для таланта!) главнее и значимей,гораздо слышнее в литературе, чем сам новый Пушкин или Державин.- думал Семен Александрович.- Кто знает, может быть, литконсультант уже много раз втуне ото всех, инкогнито, черная маска, человек без лица, тихая сапа зарезал и замолчал за много лет не одного Некрасова или Гончарова! Вот уж кто, а именно этот многочисленный инкогнито литконсультант, он и будет отвечать перед Богом на том свете за то, что нет хороших поэтов и писателей - по полной катушке! За всю русскую литературу, за все убиенные им души. Ах, Боже ты мой, какие уроны и бреши нанесли храму русской культуры именно проныры-литконсультанты! О том ведают только сами начала, власти, силы, правящие горькими и неведомыми никому судьбами отвергнутых и убитых именно литконсультантщиной русских поэтов и писателей. А мы узнаем все об этой великой тайне только на страшном суде Христовом, и не ранее! Ибо тайна сия, воистину, велика есть!И сидит себе этакий литконсультант, пустопорожняя голова, где свищет черт, и швыряет рукописи себе направо- налево! Направо по своему дурновкусию модных современных авторов - пиф-паф, бытовые проблемы столичных, мелкотемье, мещанские заморочки вокруг московских проблемочек на этажах, как-то какого-то Курзика, Редуктора, Пусака, Юргана, а налево всю широкую Россию: Семенова, Есенина, Анненского, Блока, Кольцова, Гончарова, Пушкина, Щедрина, Чехова! Ать- два! Ать-два! И того не ведает, хитрая душонка, что кроме низинной Москвы, Одессы, есть еще на свете Урал, Саяны, какое-нибудь Васильевское, где живет вся Россия, а, кроме того, еще, в конце концов, вовсе и Аннапурна, Лхоцзе, Джомолунгма и узел гор Гармо, куда ни один литературный торгаш с Привоза со своей протухшей селедкой, выдаваемой за первую свежесть, никогда не сунется – кишка тонка, таланта нет, элиты нет и никогда и не будет, духа нет, горнего нет и ни у кого из литусовки и не было, а есть только зависть и плагиатство, жуткое сребролюбие и самомнение, зубовный скрип, скрип и подтасовка фактов. Рассказать бы о том Николаю Васильевичу! А, впрочем, он и сам- то все сверху видит – насквозь! Эх, и хотел бы я поглядеть на лютый смертный час литконсультанта! До чего премилая картина!( поскольку все считают, что на свете теперь нету справедливости!) А вы, вы, вон тот господинчик от литературной критики, тот вон либералишко, а вы часом не бывали при кончине литконсультанта, а, эй?
Но – нет ответа…молчит, все молчит беззаботная литературная тусовочная Москва и Питер……Молчат заправилы России, никем туда, в храм Музы, не званные.
А откройте-ка любой литжурнал: большинство нынешних, на слуху, даже при советской власти, погнали бы поганой метлой – хотя бы и за сплошное мещанство, которого уж истинные марксисты-то терпеть не могли в стихах, повестях и романах! Да что там, коммунисты!
В вечности есть иные цензоры, есть – истинные, на небесах Мойры, дающие славу в веках только тем, кто ее заслуживает – и вовсе не по Букерам или литпремиям имени какого-нибудь Ширкина! Вот уж какой хохот и радость из бездны чертиная стоит и сейчас, и тогда, когда скопытится, наконец, очередной литконсультантишко !На его место заступает тут же новый синекур – и вновь вся Россия, глупая, шлет ему свои рукописи!»
- Что у вас? – опять спросило яйцо с маленькими холеными ручками.
- Я привез рукописи, прозу. Хотелось бы, чтобы вся редакция ознакомилась.
- Вся редакция?- переспросило яйцо заинтересованно и наконец подняло на посетителя глазки и потерло их .- Так о чем ваши произведения?
- Они о деревне, об отшельнике.
- Вот как! Что ж, посмотрим, посмотрим. Ну что ж, оставьте у нас, посмотрим…Заходите через неделю.
- А как вас зовут? К кому мне обратиться?
- Моя фамилия Швец. Литконсультант.
Семен Александрович кивнул, вышел на улицу и двинулся к двоюродной сестре. Грохот и шум и не думали стихать и к ночи. Ночью Москва с десятого этажа еще больше казалась адом. Царила полная красная луна – как топка огромной печи. Листья на деревьях почти увяли от многодневной жары, даже дождик не помог, внизу ревели сигнализации, так же ревел компьютер у сына сестры, внутри бегали многочисленные бесы, стреляли, царила вечная кровь и звездная война. Ревел и муж сестры, то и дело входя на кухню.
Вновь и вновь выходил Семен Александрович на балкон, отдышаться. На балконе Москва походила на тысячерукого Шиву, на огненное паучище, на инфракрасные пещеры огня.
На кухне за дорогими яствами и колбасой за 600 рублей говорили все то же ничего не значащее, не интересное, скучное, давно всем надоевшее и всем известное - как и по телепрограмме. Было душно и тяжко дышать и от жары, и от скуки жизни, так что Семен Александрович побыстрее ретировался спать.
Он долго ворочался от жуткой головной боли. Во сне тоже все ревело: Семен Александрович все видел вереницей огромные, новые, двадцатиэтажные дома, широкие шоссе, но почему-то ни одного живого в этом городе не было. Вместо людей по городу бродили одинаковые жуткие будильники, все одной фирмы, покачивая стрелками вверх-вниз, и пели: « Доллары-евро, доллары-евро, доллары- евро»
Потом Семена Александровича окружила куча страшных чеченцев, которые хотели его убить, одному из них он что-то долго говорил о заповедях Моисея. Семен Александрович вдруг увидел странное животное. Впереди на скользком, красном, раздутом, липком тулове торчало и грызлось, лаяло четыре головы: Горбачев, Ельцин, Путин, Медведев. Сзади старалась их перетянуть, кривлялась, шипела по- змеиному голова Березовского. Тулово ползло в разные стороны, пускало всюду отростки, и те лезли в дома, квартиры. Кто-то кричал: «Образец чистой демократии должен быть!»
Тут появился старец, повеяло прохладою. Старец перекрестил вокруг себя - и нечисть, скопище чудищ, ползущих и спорящих, сразу исчезло.
Вверху грянул колокол. Семен Александрович стоял среди полей, полей и видел, как весь красивый и богатый огромный город нечисти проваливается под землю, оттуда валит огонь и дым. В поле на месте города стало огромное чистое, синее озеро, и этому Семен Александрович обрадовался: « Слава тебе, Господи!»
В поле летели белые кони с синими гривами, трава стала золотая и перламутровая, а земля все больше белела и белела и, наконец, убелилась - чиста как снег. Вверху вместо солнца сияли радуги, Семену Александровичу стало хорошо, ясно, тихо, радостно, как никогда. Он увидел огромный храм из красного кирпича,с голубыми куполами, кремлевской архитектуры, вошел внутрь, но внутри никого не было. Только разноцветные птицы пели в храме. Семен Александрович вышел на улицу, увидел огромную синюю планету и множество больших разноцветных звезд. Он полетел к ним, ел большое белое, холодное яблоко. Семен Александрович несказанно радовался, что не стало уже всяческой хитроумной и лукавой нечисти, что жить можно будет легко и свободно.
Утром Семен Александрович уговорил родственницу сьездить на дачу. Только там он стал отходить от Москвы, сказав, что пока поживет здесь, будет ухаживать за огородом, и заодно посмотрит за большим домом.
Дача больше походила на дворец Ельцина, чем на простую российскую дачу. Конечно, она не была такой огромной, как у Ельцина, но в ней было целых шесть комнат, веранда, мезонин. Сестра обещала привезти продуктов, и на самом деле привезла – целый багажник.
От изобилия и яств, каких он никогда не видел в деревне, Семен Александрович только и ахал. Многое на столе он видел впервые, не знал, как есть рокфор, ананасы пытался есть прямо с кожурой. И все приговаривал, поражаясь: «Ну и зарплаты у вас!»
Через неделю Семен Александрович поехал опять в редакцию.
Литконсультант Швец вновь таинственно сверкал лысиной, вновь ревел компьютер, вновь вкрадчиво и подобострастно шуршали бумаги, витала какая-то тонкая валькирия в красном платье и с кровавыми губами, реяли в воздухе когтистые крыла дорогого табака.
- Мы ознакомились с вашими рукописями.- Швец многозначительно помолчал. – К сожалению, опубликовать не можем. У нас другое направление. Журнал наш демократический, особого стиля.
- Может быть, сложен язык? Или мысли старца показались вам странными?
- М-м, гм-гм, - Швец посмотрел маленькими глазками вверх. – Мы думаем, что … нашему читателю это будет неинтересным.
Воцарилась пауза.
- Желаю удачи, - Швец протянул маленькую куриную ручку. Семен Александрович нерешительно пожал ее когогтки, ощутив мягкую, но холодную как у мертвеца кожу.
Дома Семен Александрович, не заходя к жене и детям, побрел в церковь.
Старец как всегда стоял у аналоя, исповедовал.
Едва Семен Александрович подошел, старец заметил:
- Поехал Семен без благословения в Москву. Только зря целых пять тысяч истратил.
- Так, так, батюшка. Я хотел как лучше. Много людей прочло бы и, авось, спасаться бы стали.
- То-то и оно. В России ныне нет ни Пушкина, ни Достоевского,- старец пожевал почти белыми губами и заметил:
- Хочешь, я тебе прочту, Семен, кое-что для успокоения твоей души.
- Прочитайте, батюшка.
Старец сходил в алтарь и принес потрепанную дореволюционную книгу. Подозвал несколько старушек, присутствующих на воскресной литургии, и начал, поглядывая на всех чистыми детскими глазами:
- « Три состояния жизни признал разум: плотское, душевное и духовное. Каждое из них имеет собственный строй жизни, отличный сам по себе и другим не подобный.
Плотское устроение жизни то, когда всецело предаются удовольствиям и наслаждениям настоящей жизни, ничего не имея из душевного и духовного устроения и даже не желая стяжать то. Живущие плотски и плотское мудрование в себе пребывающим имеющие, будучи совершенно плотяны, Богу угодить не могут, как омраченные смыслом и никаких лучей божественного света к себе не пропускающие.Но как бы оскотинившись и мирским переполнившись чувством, привязывают они ум к видимому, и все попечение и труд обращают на преходящие блага, друг с другом из-за них воюют, а, бывает, что и души свои за них полагают, прилепившись к богатству, славе и плотским удовольствиям и великим лишением почитая неимение их.
Душевно живущие и потому называемые душевными суть какие-то полоумные и как бы параличом разбитые. Никакого никогда не имеют они усердия потрудиться в делах добродетели и исполнения заповедей Божиих, и только славы ради человеческой избегают явно укоризненных дел. Одержимы будучи самолюбием, сею питательницею пагубных страстей, все попечение обращают они на сохранение здоровья и услаждение плоти, от всякой же скорби, от всякого труда, от всякого злострадания из-за добродетели – отказываются, паче надлежащего питая и грея враждебное нам тело. Будучи чужды даров Духа Святаго, они непричастны и даров Его; почему плодов божественных и не увидишь у них- не только любви к Богу и ближнему, радости в нищете и скорбях, мира душевного, искренней веры и всестороннего воздержания, но и сокрушения, слез, смирения и сострадания. В глубины Духа входить они не имеют сил: ибо нет в них света, который руководил бы их к тому и отверзал им ум к разумению писаний, а других слушать неохочи они.»*
Старец захлопнул книгу, посмотрел внимательно на всех молящихся, затаивших дыхание:
- Сколько же сейчас на самом деле православных в России и вообще верующих истинно? Сто миллионов? Десять миллионов? А, может быть, их всего-то десять
тысяч? На всю-то страну! Тех, кто не попадет туда, «идеже червь, огонь и скрежет зубовный»?
Вера наша в блеске и богатстве сердца. Если сердце грязно, то и церкви, и все золото на них тоже станут грязными, фальшивыми. Только для слепых это золото и богатство – главное, эти богатые золотые ризы, сверкающие полы, амвоны, эти дома богатых, их терема, их заботы, их дорогие одежды, их машины, сверкающие стеклом и лаком. Все это – грязь, ложное, ненастоящее, если у всех сердца покрыты грязью и копотью суеты и так называемого «процветания».
Огромные деньги тратятся на внешнее, на блеск и положение в обществе. На то, что от нас хочет слышать и видеть сверху наш Господь, конечно, ни у кого нет ни копейки. Нужно ли все это Богу, если Он нас, а не другие Им давно забытые народы, учил строго, но верно, как своих любимейших чад, учил уже не раз: революцией, войной, голодом, мором, грабительством России. Со стороны людей, которые только прикрываются и говорят, что они – русские, а внутри суть волки хищные. Посмотрим: другие-то народы Господь так не наказует, не учит, значит, Бог уже потерял всякую надежду образумить эти народы и вообще этих суетных людей, оторвать их от плотского, временного.
И вот, пришли в Россию люди, которые люто ненавидят наше Православие, наше учение святых отцов, подняли всюду крик, шум, свару, дележ, зависть, воцарили своего бога – Мамону. Вор приходит, чтобы украсть. И они нас ограбили: годами вывозят лес, нефть, газ, наше золото, которое Господь дал именно нам, русским, за нашу истинную веру, а не им. Поэтому тех, кто получает сейчас большие деньги, высасывая наше богоданное богатство, Господь непременно накажет. И даже рабочих, кто делает это, накажет. Матерь Божия не велела никому Россию и наше богатство продавать. А что делают-поделают в это время православные? Они – все молчат. Они бояться потерять свои места, богатства, привилегии, уют, свои богатые дома. Они красуются друг перед другом, и тоже, как и эта нехристь много веков, гонят за богатством, за князем мира сего, и красуются друг перед другом. Поэтому для многих церковь – просто украшение пейзажа, блеск и золото. Потому они и строят всюду. Но для кого?...
Вот такая стала теперь вся наша Россия! Умоляю вас, родные, запомните это: все ходят мимо церкви и красуются на нее. Даже если вдруг когда и внутрь заходят – и опять красуются! Потом красуются на природу, друг перед другом картинами, домами, кофточками, хрусталем, сервизом, машиной. Все красуются. Весь мир красуется. И никто не видит, что все грязны, черны, испорчены, что все ненастоящее, все погрязло в красовании. Вся жизнь, все лучшие порывы ушли на это красование. Но кто красуется на нищего, плохо одетого, у которого красивое сердце? Никто, кроме Бога. Все они смотрят и морщатся. Слепые и глухие. Никто из красующихся не видит, что этим он идет против Бога, как сатана, замечая только внешнее, красивое.
Вот наш Семен ездил в Москву. Посмотрел там на новых красующихся. Им дано многое: власть, деньги, слава земная. Внешняя красота, которая исчезнет в гробу. Сразу исчезнет. Красивые, богатые, довольные, не могущие обуздать себя никогда не думают: препятствуя красивым в сердце, они тем самым воюют против Бога и Христа Его. Это-то и есть наши враги. С ними нужно бороться. Они убивают сознательно все русское и за это будут в аду. « Удаляйтесь от них» - так сказано. Берегитесь вечно красующихся и выбирающих только внешнее, красивое! Все эти миллионы красующихся - и есть гробы повапленные, которые внутри полны срама и мертвых костей. Это наши враги……..
Слова старца глухо отдавались в старой, пустой, всегда безлюдной церкви, зато казалося, что все многочисленные святые на иконах слушают его внимательно. В кадильном дымке острый луч солнца сиял на голубе царских врат, на старинной, потрескавшейся позолоте деревянных кружевов и на чаше с кровью Спасителя.
- Сколько же на самом деле сейчас православных в России? Не тех, кто красуется храмом. Вот наша церковь нища, убога, у нас нет и никогда не будет денег, потому что нам нечем красоваться перед сим темным миром. Поэтому к нам никто не едет и не идет. И не приедет, и не придет. А ангел церкви сейчас стоит и плачет, – старец потрогал истончавшую, древнюю рясу на себе.- Да, слава тебе, Господи, мы нищие, нам нечем красоваться! Зато мы с вами живем вдали от мира сего, в лесах, вдали ото всех красующихся, от их шума и склоки, которых сатана и ловит-то всех на этой погоне за внешним. Нельзя в наше время жить беспечно и бездумно, как все! Ибо лукавы дни века сего. Время уже очень коротко! Теперь нам нужно с вами жить как Лот в Содоме. Се, грядет Господь в полунощи, - старец посмотрел вверх при этих словах, - и находит Он тут только одних красующихся. Может быть, даже красующихся архиереев, монахов, священников. А ведь монах – это значит «уединенный», вне всех, вне богатств, вне мира. Которые только и делают, что соревнуются в украшательстве храмов, просто украшают пейзаж… И все они еще и молчат, зная истину Божию. Потому что страшатся потерять свои земные красоты, места, богатства.
Но вспомним же: «Боязливым же и малодушным - участь в озере огненном, кипящем огнем и серою». И некому, совсем некому призвать заблудшее стадо к истинному православию, к борьбе с врагами Христа. Поэтому враги Христа и скупили слепых и глухих христиан, скупили сонную Россию…Через их вражий и адский телевизор… А уродов, у которых сердце красиво, всюду гонят. Но вспомним: урод – это юродивый. Это хорошо понимали раньше на Руси. Ее теперь нет. И не будет уже никогда, потому что Господь времени нам всем, легкомысленным, спокойным, уже не оставил. Поэтому я и говорю, что Россия теперь – не православная страна. Тут просто много таких вот красующихся православием, иконами, крестами, пейзажами, ризами.
Святой Василий Блаженный ходил не в парче и золоте, но когда он появлялся на рынке, все красующиеся бежали оттуда, сломя голову. Вот так они побегут и от Христа, когда Господь наш придет внезапно, как тать в нощи, судить живых и мертвых. А что бы сказал Василий Блаженный, приди он теперь в самый красивый и раззолоченный храм в Москве?..... Но пусть эти мертвые все погребают своя мертвецы. Пусть молятся за свою Америку, а мы с вами будем молиться за Русь и за просвещение истиной заблудших народов. Только Русь православная, а не фиктивных христиан будет спасена Богом, за то, что она одна готовилася к страшному суду Христову. Пока весь остальной веселый и шумный мир спал, веселился, развлекался и красовался…
Новые бесы взяли теперь власть и все в России. Они продают и поганят Русь. Демократия в аду, а на небе царство. Тот, кто этого не понимает - тот враг России, враг Христов, стало быть, помощник бесам в человеческом облике. А их, сих бесов, сейчас легионы. Противостанем же им внутри церкви молитвою, смирением, а кто имеет талант, слово и дело – то и словом небоязненным. И вот тогда только Россия процветет вновь. Тогда бесы все побегут из нее вон, за границу. Только тогда простым людям будет легко и справедливо. Тогда только бесы перестанут нас грабить и обижать.
Все народы в мире ослеплены Западом, но богатство его неправедное, богопротивное, злое, угнетает весь мир. И за это Господь Запад накажет. Непременно.Накажет и всех тех, кто у нас работает на Запад, потворствует ему, получая большие деньги. Запомните это. Накажет Господь всех тех, кто живет бездумно, уютно, весело, без скорбей, красуется, когда вокруг столько слез, несправедливости, горя, нищеты. Так Сама Царица Небесная сказала. Вот тогда только мы с вами вздохнем свободно, не раньше…Будем об этом молиться, ибо Богу все возможно, только у Бога теперь осталась и справедливость, и защита, и истина для нас. Повторяю вам, Россию спасет только очередное всемирное Божие наказание, прещение, это надо глубоко понимать, а не умом мира сего: человечество давно уже заслужило огненные кары за то, что издревле потеряло Христа и Церковь его, и святых Его……
Изношенные от времени ткани покровов аналоев, древнее паникадило, дореволюционные книги, прямо-таки вопиющая бедность смотрела изо всех углов церкви. Все было просто, убого, по-деревенски.
На клиросе вместо грозных столичных басов стояли, скрестив руки, две старушки и молодая девушка в белом, похожая на тихого ангела. Луч солнца сиял сверху на клирос, осияя ее всю.
В открытую дверь церкви, обитую рваным войлоком, несло свежий лесной ветер, спадающий с гор. Если бы не пение петухов и далекий рокот трактора, можно было бы подумать, что это не обыкновенный нищий сельский приход, а скит, где-то в пустынях Иордании.
Но это была одна из многочисленных пустующих и умиравших русских церквей. Окружающие деревни, как и церковь, тоже были малолюдны, убоги, почти весь народ давно бежал из этих мест: тут, как и везде на селе в России, не было ни работы, ни зарплаты. Обо всем этом думал и думал, до головной боли, Семен Александрович. Думал он о далеком городе – что и там мало кто ходит истинно молиться в церковь, зато полно этих самых красующихся, богатых, прихорашивающихся, входящих и заходящих, шума, сплетен, давки, толкотни. Поэтому Семен Александрович так не любил многолюдные и пышные городские храмы.
Семен Александрович внимательно следил за словами старца, и думал обо всей России. О том, что больше половины ее людей сейчас, вот сейчас страдает от нищеты, от полной забитости и бесправности, от того, что некому пожаловаться и не у кого искать сочувствия, страдает больше всего от неуслышанности, от того, что тем, кто имеет хоть малую власть, до них дела нет. Глухая стена равнодушия – всех чванных, кичащихся, сытых и богатых, которые не пьют « Трою», а пьют только хорошее, дорогое вино, едят колбасу за 300 рублей и дороже за зеркальными окнами своих домов и особняков. Вспомнил Семен Александрович и о Ваське Климкове, соседе, который тоже пил, как и многие, и умер оттого, что не похмелили. Так умирали здесь многие, потому что пили не от счастья, а от горя, от окружающей глухоты и гордости непьющего окружающего общества, пили от всеобщей ненависти к бедным, не сумевшим устроиться в жизни, не продающим на Запад русское богатство. Все это равнодушное и чванное общество не пило – зато оно всю жизнь смотрело телевизор. И о телевизоре еще много говорил старец. Телевизор был и в деревне всеобщий божок и, вероятно, и поэтому никто не шел молиться в падающую набок, почерневшую от времени церковь. Потому что и на экране телевизора тоже сидели бесы и враги Христовы, сытые, благополучные, шутили, всех и вся завлекали, смеющиеся ныне, широко распространившие по Земле сатанинскую сеть.
Когда Семен Александрович шел со службы, видел далеко, как разваливались окружающие фермы, видел ржавую водокачку, ржавые трактора, гнилые деревянные заборы, черные домушки, где доживали свой век никому не нужные старики и старухи.
Все вокруг, казалось, гибло и горело. И Семен Александрович был уверен, что вот так сейчас гибнет и горит вся Россия. В городах, он думал, тоже пьют рабочие, тоже все только и смотрят телевизор – и некому стать истинным, несуетным православным.
Но он никак не мог понять, почему никто не говорит обо всем этом денно и нощно, почему никто не бьет в набат, никто не гонит врагов Божиих с Руси, никто не призывает весь народ проснуться и скинуть в ад - туда, откуда она и явилась, веселая и наглая в Россию - всю эту страшную, бесчеловечную систему : в ад, в огонь, в тартар…
Семен Александрович зашел в крайнюю по улице избу, на почту. Получил новый литературный журнал. Хлюпая по грязи, по краю колеи, он думал: «А швецы-то эти давно, давно уже ловко и скрытно захватили всю русскую литературу! Вот оно как!Все эти вот швецы все извратили, изгадили, и теперь плачут, что литературы нет».
Синие горы Урала висели в лесной дымке: и ели, и гранит молчали, настороженно готовясь к грозе. Вдали посверкивало, катилося чугунными шарами, переливалося веселым и смеющимся над миром огнем.
Семен Александрович сидел на крылечке, сжав журнал в руке, и все думал, не понимая: « Как это люди могли бросить все это, эту красоту, эти горы, эту грозу, этот рай? Ради сидения в квартирах в своих городах, где все чужаки друг другу, не как в деревне?! Все друг другу не знакомы – и потому несчастны».
А гроза секла по камням, по сухим деревьям, огонь веселился, пожирал и плясал, плясал - по лесам, по граниту, по мхам и полянам, омывая землю, и она очищалась огнем и водой. Казалось, наступил новый всеочистительный всемирный потоп.
Семен Александрович, стоя на веранде за стеклами, ощущал себя Ноем, смотрящим за горы облаков, за молнии, за горы низвергавшейся грозной воды. Весь остальной мир виделся уже ему сметенным прочь в небытие водяными валами: миром древним, ветхозаветным, страшным и диким, кровавым, забытым, вчерашним, о котором уже никто ничего не помнит и не знает.




* - св. Никита Стифат


© Copyright: Роман Эсс, 2009


------------------------------------------




Из цикла «Русская тема»

Пасмурно. Хмуро. Темно.
Ветер качает голые ветви берез. Ерошит шерстку у кошки на поленнице. Морщит лужи на улице у черных гнилых заборчиков.
Вовка Беда несет бутылку спирта…
Все видно отсюда: что творят на белом свете – как под рентгеном.
Видна, например, табличка с названием улицы, недавняя, белая. Собирал ее Федька, пьяный, перепутав буквы. Перед выборами в Госдуму.
Раньше наша уличка называлася так: «10 Лет Победы».
А теперь вот она называется так: « Поебда Демократии».
Ну а какая тут к черту демократия? Для руководителей?
Дождь шелестит по гнилому дереву оконных рам.
Шумят вдали по гострассе фуры, фуры, фуры. Вся идея страны теперь – фуры.
Наши дураки от думающих прослышали, что всему виной - дураки и дороги. И все наши руководящие дураки (ни одного умного среди наших руководителей лично я так до сих пор и не видел) принялися строить дороги по стране, притом еще на этом можно наворовать кучу денег. Лишь бы никто не заметил, что они, сидящие у нас на руководящих постах, и есть те самые дураки с образованием.
По всем краям, областям и республикам бурлит и клокочет кипучее строительство, там и сям мелькают рыжие куртки дорожных рабочих, вчера ехали, видели, – было бы чем перед приезжающим президентом похвастаться. В некоторых республиках в городках и селах строят даже новые школы, стадионы, вот только непонятно, для кого же дураки строят?
В этих городках и селах нет ни работы, ни фабрик, ни заводов, а есть там только многолюдные биржи для безработных.
Вот идет с сумкой Светка, молодая еще женщина. Кормит ее мать-пенсинерка.
По гострассе катит новый «Мицубиси», водяная пыль от него летит на продрогшие поля, ну угрюмые ели. В город.
Потому что дураки строят стадионы, но у них нет ума строить фабрики. Глядя на руководящих дураков, народ и ринулся как осовелый покупать иномарки. Был бы пример для подражания.
Все это хорошо мне тут видно в окно. Наш барак стоит высоко – и все мои соседи видят то же самое, что и я.
Видна, к примеру, мокрая лысина Ленина у клуба.
Виден Карл Маркс, которым забито боковое верхнее окно клуба:
« Капиталист пойдет на любые ухищрения и преступления, чтобы не платить рабочим заработанное» (Карл Маркс) Так что рано, рано задвинули демократы Маркса!
«Ну у поэтов свои законы»…
Дождь омывает бороду Карла Маркса – а ему что, советская краска, советский металл!
Сверху все видно!
Видно отсюда и то, как народ весь в стране собирается в большие города, где как-то можно выжить на тамошнюю зарплату. Муравьи вон в городах бегут и бегут по магазинам, звонят по мобилам, развозят по могилам, наставляют своих дебилов, привлекают рабсилу, пьют текилу, смотрят «Годзиллу»….
Великое переселение народов в России наконец-то закончилось – все убежали в города. Ура! Да здравствует «Единая Россия» и ее жирные дураки-единороссы.
А на пустых местах что видно? На местах там в лачугах и у нас в Шанхае, сбоку села, обитают «дожители», как выразился о нас богатый Греф. Немчура, что ли? Который и помогает деньгами, не выплаченными народу, только своим же ближним богатым.
Нас давно списали на кладбище. Мы – мертвецы. Поэтому мы отсюда и видим все!
Кризис. Теперь, значит, опять всем странам США надо кормить.
Вон - идет Патрикеевна, переваливаясь как мать-гусыня, наша местная дожительница, в резиновых галошах и в болоньевой куртчонке 1984 года. Москвошвей! Наша, долговечная!
Ох, скажу я вам, и прекрасно же жить в провинции простым человечичком в такие справедливые времена!
Только и слышно из городов: «Дай! Дай! Дай!» Этот стомиллионный ор бывших селян заглушается иногда их же стонами на дороговизну еды – картофель и говядина, как известно, на асфальте не растут. А кто виноват-то?
Ежеутренне, выходя из своего барака 1955 года на улицу, ищешь неба, а там, глядь-поглядь, шевелятся какие-то бесформенные жирные серые тучи. Клубятся. Грохочут что-то.
Приглядишься, ба, да это ведь лоснящиеся всё задницы наших олигархов! И тех 200 семей, которые владеют теперь всем тем, чем владели 150 миллионов в СССР.
У крыльца нашего барака стоит пенсионер в сером плаще, в круглых очках как у Леннона, и говорит, глядя на небо из-под руки: "Если руководить народом посредством законов и поддерживать порядок при помощи наказаний, народ будет стремиться уклоняться от наказаний и не будет испытывать стыда. Если же руководить народом посредством добродетели и поддерживать порядок при помощи ритуала, народ будет знать стыд и он исправится".
Это говорит мой сосед Кузин, некогда учитель словесности в местной школе. Его познания воистину беспредельны, но и они бесполезны в этом государстве – задницы на небе не слышат того, что происходит на земле. Мы все тут наблюдаем только их естественные отправления. Теперь все это почему-то называют «культурой»…
Привыкли.
Я Кузину показываю на клубящиеся серые тучи – и он тут же умолкает. Против задниц не попрешь!
Мы с ним поднимаемся на красивый высокий холм, где растет огромный узловатый омшелый дуб, возраст которого неизмерим. Оттуда мы смотрим влево, вправо, вперед и назад.
Дороги, дороги, дороги, дороги, и опять одни дороги, где ползут MAN, “Мерседес», «Вольво» - с восемью мостами. На Запад перегруженные, обратно – с вещами-однодневками. Дороговизна жуткая на это дерьмо!
А далеко же видать по стране!
Исполать! Богатыри!
Там и сям гудят и гудят эти огромные фуры, вывозя лес, нефть, газ, пшеницу, золото, валюту. Другой мир надо нам кормить – у него «кризис».
А посмотришь на юг, там цепи гор стоят великанами. Ползут в американских комбинезонах грузины и чеченцы, зажимая мину и М-16, скрываясь за камнями.
Посмотришь ли на север, там дорубают последние наши леса бензопилой «Штир».Не зря их, эти чертовы пилы, сюда понавезли! Бизнесмены-спекулянты.
Посмотришь на восток, а там Китайская Красная армия расселяется в деревне Колобово, где последний русский Саня курит «Приму» и плюется на досках, он один еще не убежал в город. Получает он две тыщи в месяц в колхозе «Последний герой».
Посмотришь ли на запад, а там Грефы и Потанины, Вексельберги и Абрамовичи, Лолиты и Теленяни, Ксюши Собчак и Блестящие себе с шампанским французским сидят в шезлонгах возле бирюзовых бассейнов на своих виллах в Испании. И смеяся, шутя и шутя, жуя медленно кальмара в тени олеандра, посмеиваются над нашими пустыми с Кузиным карманами, откуда они все и выгребли. Из далека.
Новодворская кудахчет и ругается тут же. Диссидентка! Популярность!
А мы с соседом смотрим с холма. У меня сегодня в кармане аж 40 рублей!
И се: стоим мы с Кузиным, глядя на такой великий разор страны.
Наконец Кузин говорит: «Жуть смотреть на эту Кали-югу! Пир плоти! Пошли домой в барак!»
Мы сходим вниз, оглядываясь на высокий дуб на холме, где в верхотуре в гнезде ворона гудят туманности и галактики, взрываются сверхновые звезды, и Бетельгейзе осияет нашу далекую перламутровую планету, где мы давным-давно с Кузиным купили себе трехэтажный домик в саду с яблонями и вишнями.
Там у нас в кустах стоит белый рояль с партитурами Баха и Бетховена, а на белых полках расставлены книги русских классиков. Портрет Чайковского на стене.
Внизу, пройдя по песчаной дорожке, потом по деревянной лестнице, видим : в нашем бараке 1955 года инвалид Коля без ног играет на трофейном аккордеоне полечку – и все танцуют. Тимурка Кибиров с соседнего подьезда читает свою «Оду сервелату». Все хохочут, закусывая водку селедочкой, картошечкой. Русская Народная Идея! Еврейская, кстати, тоже. Когда-то она-таки и воплотится?
Сервелат! Сервелат! Колбаса! Колбаса!
О салями! Салями!
Ты вознесся выше
Главой непокорной……
А в бараке-то нашем изобилие какое на первомайском столе: свежеиспеченный домашний белый хлеб, водка, краковские колбаски, огурцы, жареное мясо, соленая капуста, пирожки с капустой, жареные пескари, селедочка с уксусом и луком, крабы камчатские, лежит лещ, огромный как чудовище, парит картошка. Благодать!
Зоечка танцует в черном с белым горошком платье, с белыми немецкими кружевами по вороту и запястьям.
Когда она в подьезде у нас подметает, наклоняясь, смотреть на нее сзади спокойно совершенно невозможно!
Ах, что за полненькие бедрышки у Зоечки! Ах, какие у нее миниатюрные ножки в красных туфельках! Ах, какие у нее кружевные немецкие трусики из-под подола! Ах, какая у нее грудь и зад! Ей бы в Голливуде сниматься, но сейчас - 1955 год, и все прочат Зоечку на Мосфильм.
- Вам что положить, Коля, Зоя, - спрашивает меня и Зоечку чья-то непомерная грудь сбоку, - мяса жареного али огурцов?
Это говорит Настя, страшная частушечница. Оно никого не боится, когда поет: ни участкового, ни Лавра Терентьевича, бывшего особиста.
Вечером на улице у завалинки под аккордеон она опять звонко будет петь, притоптывая и подбоченяся, на все дальние околотки:

Жду миленка с дальних улиц.
Где ж ты, Красная Звезда?
Очень сильно приглянулась
Комсомольская елда!

Потом, когда все уйдут спать, хорошо ночью с Зоечкой сидеть на бревнах, на завалинке, под фонарем читать с нею старую бабкину книжку Бальмонта, считать звезды, слушать дальнюю гармонь, и не знать - ни про каких олигархов, про их могучие задницы на небе, где теперь сидит там, где-то в Москве какой-то Маленков и Булганин. Не видал!
Залезая ночью с Зоечкой на дуб, на самую нижнюю ветвь, на ней мы ставим нашу раскладушку, дядя Петя привез из Китая, японская, и вдвоем на раскладушке проводим жаркие часы под ходом Арктура и павлиньим пером Киля. Ух, Зоечка! Ох-ох, Зоечка! Того гляди, упадем на Землю вместе с раскладушкой. Зоечка говорит, что надо когда-нибудь тут устроить себе постоянное надежное гнездо. Где ж еще?
У Зоечки длинные золотые сережки с жемчугом, маленькие сияющие пухлые губки, теплая кожа черноморского дельфина, а еще она прекрасно поет великую песню «Широка страна моя родная» - и все галактики внимательно слушают ее радиотрансляцию.
А вокруг шумит и шумит голубая тайга. С озер слышно, как под полной луной плещет большая раздумчивая рыба. И что мы там у озер с Зоечкой не вытворяли на рыбалке!
Говорят, что утром будет хорошая погода, никаких туч не обещают, а это значит, что рано на холме с Зоечкой мы будем смотреть на первомайскую демонстрацию, потом пойдем в сельский магазин, пропахший земляничным мылом и керосином, купим рижской копченой колбаски, голландского сыру, бутылку красного яблочного – и будем с ней пировать вон в том саду Михалыча, у которого аж тридцать ульев.
Яблоневый цвет будет осыпаться в наши граненые стаканы с красным вином. Дальняя музыка станет бравурно и весело, щипля душу, играть про наш СССР. Держись, Америка!
Будем еще с Михалычем пить медовуху, петь наши песни, смотреть на гречишневые зеленеющие поля, на радугу, на зеленый трактор ДТ-55 на дальних серых пашнях у леса, на новую линию электропередачи у ветряной мельницы на далеких холмах отчизны, на новый синий сверкающий грузовик ГАЗ-51, у новой же, желтой бревенчатой школы в белом цвету вишен.
А потом я повезу Зоечку во ВГИК. Мы сначала поедем по Волге на колесном пароходе «Казанский пролетарий», а потом - и в Москву, в зеленом вагоне, где по радио весь поезд будет смешить Райкин.
Вся жизнь впереди.
Прощай же, наш великий и все знающий дуб!


© Copyright: Роман Эсс, 2009



----------------------------------------------


НЕКРАСИВАЯ




Когда вас внезапно выводит из привычной колеи болезнь, или же у вас длительное время стресс от плохой жизни – или же вы надолго, сами того и не хотя, вдруг выбываете из человеческого общества, то иногда кажется: случись вам вдруг выздороветь и вернуться к людям, то непременно начнете совсем новую жизнь, не такую, как была раньше. Но жизнь, установленная не нами, все равно идет по своей колее - обстоятельства всегда сильнее нас. И только люди очень сильные духом способны изменить привычную программу своей жизни – скажем, потерять некоторые привычные блага и комфорт...
В большом городе вырваться из условностей почти невозможно – все повязаны по рукам и ногам работой, обязанностями, квартирой, дачей, хорошей зарплатой, автомобилем, гаражом, родственниками, знакомыми, друзьями: « Враги человеку домашние его».
Предположим, где-то в центральной России между Тамбовом и Липецком в одном маленьком захудалом городке в глубинке, в городишке, очень бедном даже и по меркам глубинки, живет некая Нина, библиотекарь.
Днем она проверяет каталоги, иногда выдает читателям книги – те, все больше недавно купленные на малые деньги от абонемента ярко оформленные, пустые книжонки обычно с одним и тем же сюжетом и содержанием, что продаются повсюду – на вокзалах, в киосках, на рынках. Те самые книжки, что сразу бросаются в глаза своей яркой обложкой. Хлесткими названиями и знакомыми авторами, какой-нибудь человекообразной обезьяной с пистолетом или автоматом, или – с молодцем, жарко целующем жеманную светскую даму.
Большие же, хорошие настоящие книги, изданные давно, почти не пользуются спросом. Разве, изредка какой-нибудь чудак возьмет такое издание, выискав на полках – к примеру, Ключевского или Телешова.
Вечером Нина приходит в свою пустую квартирку, готовит нехитрую еду в кастрюльке: что можно купить и приготовить на провинциальную зарплату Богом и человечеством забытого городка? Тем более, купить на деньги библиотекаря? Поев, Нина потом что-нибудь читает до полуночи, или же чаще смотрит в окно, включив тихо Баха или Чайковского. Утром опять едет на автобусе к своим книгам, в выходные возится на своем огороде.
Так проходят месяцы, годы ее жизни. Отпуск она всегда проводит опять же на огородике, ибо куда-то съездить нет денег.
Впрочем, в городишке большинство живет точно так же: зарплата у всех низкая, если, конечно, не считать тех, кто сквозит по улицам мимо старых полуобрушенных купеческих домов на «Мицубиси», БМВ или «Вольво».
Большинство же ездит всегда на автобусе, удит рыбу, ругается со второй половиной, если она есть, или же латает старые «Жигули» в гараже. А летом купается и загорает на мелкой речушке, вонючей, темной - у древней фабрики с давно гнилым оборудованием и ржавыми трубами.
- Ты бы, Нина, вышла замуж за кого! – постоянно твердят ей подруги. – В городе полно мужиков, нашла бы ты себе пару.
- Плодить еще таких уродов, как я?- отшучивается Нина, кусая нижнюю губу.
- Мужики у нас тоже не красавцы, - возражают ей. – Зато много богатых, имеют магазины. Вот Корзов, к примеру, наш читатель. Холостой, разведенный, мы тебя с ним накоротко познакомим.
- Нет уж, -вздыхает Нина, листая книгу. – Я смотрю, что он читает. Мне такой не нужен.
- Всем интеллектуалов подавай, и чтоб с деньгами!
В подобном русле идут женские разговоры, уже не год, и не два.
Впрочем, никто из Нининых подруг не подозревает, что раз в неделю та ходит в клуб самодеятельной песни.
По средам во дворце культуры Нина только и расцветает: серая, скучная, провинциальная жизнь сразу как бы гаснет, если собираются все. С гитарами, с печеньем, поют разные песни о хороших людях, о кострах, о любимых, о тайге, о снеге, о самолетах, разлуках, встречах – чем давно уже не заманишь никакого городского современного человека. Нина оттаивает, поет довольно красиво, перебирая струны.
Но бывает это только раз в неделю, и то ненадолго.
Много раз Нина пыталась начать новую жизнь, уезжала даже в Белоруссию. Хотела устроиться на другую, хорошо оплачиваемую работу. Но всякий раз замечала, что сотрудники отдела кадров зевают и смотрят сквозь нее, узнав, что никакими особыми дипломами и стажами она не обладает – и, усмехаясь, возвращали документы: «Нет вакансий».
Иногда в субботу или в воскресенье в хорошие вечера Нина выходит на большое шоссе и издалека смотрит, смотрит, как вереницей идут в Москву большие красивые автобусы, легковушки, фуры, груженые неизвестно чем, но, вероятно, чем-то очень дорогим - что никогда не будет ей доступно с ее-то зарплатой. Она мечтает о большом, красивом платье, о ожерельях, о перчатках до локтя, о каких-то красивых и галантных мужчинах, но спохватывается: и в Москве таких мужчин давно нет. Может, только где-то в каком-то там княжестве Монако…
А фуры и легковушки бесследно пропадают за холмом, огибая нищий городок, где, кроме государственной трассы и старой усадьбы князя, нет больше ничего интересного. Разве что - большая лужа в самом низу улицы: по ней мальчишки весной катаются на самодельных плотах. Правда, есть еще в городке достопримечательность - недостроенный огромный универмаг, пахнущий мочой и заросший полынью. Вереница же новых магазинчиков на центральной улице точно такая же, как и во всех местах России – ничего интересного, и всюду в этих магазинчиках продают одно и то же.
Только глубокой ночью, если выйти за здание милиции, следственного изолятора из серого жуткого бетона, с высокого косогора можно увидеть величественный вид, радующий взор – видны далеко-далеко в свете большой луны луга и перелески, извилистая светоносная лента реки, озерца до самого горизонта, смыкающегося со светлым лунным небом.
В такие ночи все же хочется верить, что есть, есть где-то на свете совсем другие города – и не Москва, не Воронеж, ни даже и Париж – города совсем иные, чистые, зеленые, тихие, где в тени виноградных лоз под балконами ходят красивые мужчины и женщины, которые по-настоящему, а не по привычке любят друг друга, всегда ладят и не конфликтуют между собой, не пьют водку и пиво, не стучат воблой по грязной клеенке, не бахвалятся спьяну перед дружками, читают умные, редкие книги, ходят куда-то в большие, красивые театры, а не только - пропустить в бар или в разливочную.
Вниз по улице - всегда пустой, плохо освещенной, мокрой и грязной после дождя, с выбитыми тротуарами и полуразбитыми кирпичными тумбами забора, под заливистое пьяное пение соловья в ветвях лип такими вот лунными белоснежными ночами Нина долго идет к себе домой.
Лужи блестят под луной как черный жемчуг, луна напоминает бриллиант в оправе облаков, смотрит как живая, идет над миром, горит ярче, чем оранжевая настольная лампа у соседа.
Приходя к себе домой, Нина долго не зажигает света.
Она смотрит на луну, в светлое небо – мечтает о большой любви, о других странах. Она ясно видит лазурные океаны с большими белыми камнями и кораллами, ярких рыб, видит сияющий ясный голубой лед в антарктической чистейшей воде. Видит еще горы, дымящиеся зеленым, кудрявым лесом, с высокими кипарисами и иными, никогда не виданными деревьями, над потоками с гор, где тут и там проходят почему-то не южане, а все только одни русские. Она думает: « Кто знает, может, эти мечты – будущее?»
Так - видит она, а в окно светятся под луной все те же кирпичные разваленные тумбы калитки во двор, слабо белеет соседний двухэтажный кирпичный домик, купеческий, с гнилыми, черными ставнями, где раньше, до революции жила одна семья, а теперь – аж целых шесть квартир.
В лунном ярком небе труба на доме похожа на черную ворону с поднятой вверх кривой лапой.
Думая обо всем этом, Нина раскладывает при свече карты, гадает о суженом, зная, что жизнь почти вся уже прошла, что и умирать ей, скорее всего, так и придется совсем одной вот в этой вот пустой квартире. Вспомнив об этом, она часто плачет.
Телевизор, включенный просто так, поет какие-нибудь бездумные песенки, ярко пятнится в темноте невозможными, ненастоящими, вычурными красками московских концертов, трещит поминутно смехом веселой московской публики.


© Copyright: Роман Эсс, 2006



----------------------------------------------


ЭРА ВОДОЛЕЯ




Если за окном жгучий мороз и ночь без единого огня, а батареи давно уже холодные, Горов одевает два свитера и зажигает обе конфорки древней газовой плиты. А если закрыть дверь на кухоньку, заложить щель внизу тряпкой, то вполне сносно, можно даже спать.
Вчера же выключили еще и газ – за долгую неуплату.
Горов напрасно целый день промерзнув и проискав работу, вечером пришел в темную, выстуженную квартирку. Нашел старую свечу в шкафу. Потом долго сидел на кухне, кашляя.
Неспешно доел хлеб, еще позавчерашний, и, глядя на высокую снежную белую звезду в окне, опять надел старый полушубок, пошел вниз к соседке.
Та открыла не сразу. Горов потоптался и, перебарывая смущение, попросил что-нибудь поесть.
Потом в ее кухне, обжигаясь, осторожно ел суп, попил чаю, поблагодарил: «Спасибо, Вера Никишна. А работу опять не нашел. Сказали, чтоб освобождал квартиру, уже год с лишним не плачено. А где я возьму эти пятнадцать тысяч?»
Ночь Горов провел в подъезде, на верхней площадке: все-таки тут было потеплее, чем в квартире с обрезанным отоплением…
Горов ворочается, не спит, ругается: « Дожили же! Проклятое время! Проклятое время!»


Вся Москва в длинные, осенние предзимние ночи похожа на большой крематорий: дымятся трубы, горит бензин в выхлопных трубах, мерцает в кинотеатрах «Ночной дозор», из канализаций и метро воняет, миллионы теней несет при полной трупной луне в черных облаках сам рок, судьба, предначертание, вечность, цифра, знак. А дымно-черный красный хозяин этого города, маг в красном колпаке с золотыми пентаграммами, Кремль, простирает свои щупальца к каждой квартире, к каждой газовой плите, горящей синим пламенем, к каждой беззаботной душе, высасывая все доброе, невыгодное, нестоличное, несовременное, неяркое, старомодное.
Тени богоборцев, вылезая и выползая из кремлевской стены как пауки, обходят свои владения: проспекты, площади, мусорные баки, кабинеты, компьютеры, бумаги, киоски, новострой из жуткого бетона – Христа- Спасителя, его мрачные подземные склепы, автостоянки, освещенные синей ртутью и неоном. Духи города грохочут и шипят в темных узилищах стен Василия Блаженного. А потом до утра, до бледного рассвета сосут кровь и жизненную силу у каждого, кто не в силах, под гипнозом, сам не свой, покинуть этот мрак, этот город – сжавшихся в комочек под одеялом, дрожащих от холода в теплой квартире.
Говорят, что светлые души вечности уже покинули Москву – и даже ее герб стал не символом змиеборца, а просто знаком копейки: ефы, денег,чистогана, наживы, круговой поруки - банды, безжалостной маммоны, которую, так страшен и грозен в гневе, гнал их храма Сам Спаситель.
Кремль, сердце Москвы, ночью особенно жуток, сверкает льдом, гулок, покат, невероятен и страшен. Черный зиккурат Вила воздымается горой до сиреневых и желтых туч, быстро бегущих по небу – как лохматые псы. Этот зиккурат на Красной – один из главных московских входов во ад. Кровавые маги Москвы на башнях, в багровых колпаках, с золотыми американскими звездами по полям, с черной козлиной бородой из дыма, бродят над Москвой, танцуя по кругу – начиная от Спасской башни. В туманной ночной мороси все жители Москвы дрожат и трясутся – сбежавшиеся сюда изо всей голодной России за счастливой, многозарплатной и сытой жизнью. Сжавшись в комочек под одеялом, мучимые виденьями и снами, сьежившись у зыбкой воды телеэкранов – забыться, заполнить сквозняк из бездны и волосатый морок ночи. Забыться, опьяниться телевизором, шоу, концертами, играми, бессмысленными рассказиками и книжонками, глупыми статейками. Красные плащи в шоу на подиуме – древние многорукие духи огня, хороводят, поют и скачут, веселят, шуткуют, сифонят, сквозят над головами, реально правят Москвой.
На улицах миллиарды черных мух ночи лезут в глаза, уши, пожирают и клюют мозги звуками зазывал, радио, бензиновой марью и запахами кровавого мяса из рефрижераторов.
Из кремлевской стены в самую глухую пору мрака вываливаются из-под табличек жирные, скользкие белые пауки – души проклятых, сожженных в крематории. Ползут править умами и дневными снами Москвы. Направляют мысли всех ее обитателей в нужное им русло. Не потому ли так жутка, страшна, так притягивает и так гипнотизирует, затягивает, манит, очаровывает, пожирает всех эта Москва?
Инфернальный, мрачный, оскверненный, помойный, черно-красный загробный слякотный город, чей мрак не в силах разогнать ни солнце, ни свет реклам: угарная тьма помойных дворов, свист сигнализаций, черный снег, зубы псов, труп кошки, черные скелеты железных деревьев, открытые люки канализаций с красными зрачками истинных жителей Земли. Помойный, запретный, слякотный город с черной ступенчатой пирамидой зиккурата до зеленой луны, отбивающейся от сиреневых псов. Ни одного созвездия! Ни одного живого человека!
Маги Москвы жрут, чавкая, черное мясо бомжей. Стонут, прячутся от них миллионы душ плотских людей - не знавших никаких высоких интересов, похожие теперь на гниющий кал. Маги швыряют их кости двуногим красным псам,- зачерпывая из мусорных баков и свежих могил, занюхивая вонью из вентиляций метро и домов, покачивая золотой медузой на волосатой груди, похваливая безропотных и верных многочисленных валютных слуг, подбрасывая им золото и должности.
Дымящиеся красные рты, раздвоенные языки, жала и зубы сверчат и воют – в Останкино, на радио, в газетках, в издательствах. Это само наглое, золотоносное словоблудие: «Кто соблазнит одного из малых сих, тому лучше было бы, если ему привяжут жернов на шею и утопят в море».
На базальте Красной - ноябрьская тьма и морось, невидимый для смертных парад слуг Вия – инкубов и суккубов, витающих и зазывающих потом плоть на ночной Тверской, на Ярославском, в Сокольниках, на Патриаршъих, в Бирюлево, в Орехово-Борисово, у многоэтажных гулких бетонных могил будущего. Темные рожи, клыки, фиксы, синяки летят по ночным улицам со скоростью урагана, пьют джин в ресторанах, звенят золотыми цепями и браслетами. Фланируют на морозной мгле татуировками рогатых чудовищ Ырла, двухмерного тартара и малинового неподвижного железного моря ядра Земли. За каждой стойкой, на каждой дискотеке, на каждом углу у кафе – тут и там видишь красные, синие и фиолетовые маски давно высосанных Рафагом, Дромном, Гвегром и Ырлом. Стоит на улицах у подворотен пустая кожа без костей и жил,- пытающиеся забыться во все новых наркотических звуках, во все новых совокуплениях с инкубами и суккубами: в джинсах, с голым пупком и пирсингом, в тряпочках из Парижа, с влажными кровавыми губами. Ненасытность и похотливость нового времени – эра Водолея.
Это – настоящее, современность, цивилизация, транквилизатор, гон, предел мечтаний и всех дерзновений, средоточие бездн, куда жаждет проваливаться и прыгать всякий верующий в прогресс.
Спускается зеленый мороз, густеет фиолетовый мрак, летает над пешеходами черно-желтая сеть - вечная смерть и забвение: «Оставь надежду всяк сюда входящий!» Серая страшная беспредметная пустынность, куда впадает поток живых. Инфракрасные пещеры, гранитные вертикальные щели над глотками и зубами, над гнездилищем планетарной ночи. Страдалище без конца и края – осколки человеческой скорлупы, кровавые руки и глаза без зрачков.
Остановившаяся жизнь – стояние времени на одной кровавой точке. Новая Москва: «Солидный Господь – для VIP-господ!»
Мокрый и грязный, в ночи мерзнет и содрогается Пушкин, истинно русский, убогий провинциал. Жалея, что он слишком тяжел бежать куда-нибудь отсюда в Псков, в деревню, в Тригорское: проклятая слава у мертвецов давит и душит. Голова не в силах повернуться, затекла. Потомки давно оболгали, критики и литературоведы испоганили, растолковав каждую строку по-земному, по газетному. Он жаждет когда-нибудь в это всеобщее позорище рухнуть с пьедестала, чтобы не видеть и не слышать окружающего. Но разве отдаст его Москва - его полям, соснам, прудику, скамеечке, баньке, кабинетику вдали ото всего?
Слезы, дождь, морось стекают по его глазам, видящих теперь Москву по иному, загробным пронизающим взором. Дробно стучат по асфальту когти пауков.
Бетонный Сталин, покачиваясь на трейлере, махая ручкой, весело уезжает вон из Москвы, в область, и дальше – на Урал, чтобы не видеть уже никогда этого кошмара. И только Пушкин вынужден будет стоять как страж на площади до скончания веков, смотря на ночное светопреставление и бег фар – молча, сцепя зубы, зная все.
Сотни душ умерших из моргов – давно выпотрошенные, опустошенные, впервые видя это, стенают, закрывают лицо руками и ужасаются: « Как мы жили! » – но поздно, поздно! Огненный водоворот засасывает их безвозвратно через жерло Мавзолея - туда, к тому, про которого так точно и дивно сказал некогда святой патриарх: «По мощам и елей!»
Русская земля не принимает постояльца зиккурата, человека с темным прошлым, кем, в сущности, так и живет каждый в Москве – почитая себя центром России.
А страна, огромная, далекая, опустошенная, разграбленная, расхищенная за сто лет, давно вне ее – столицы, сама по себе, утопает в забвении, в снегах, недоступная никому на Земле. И тем более москвичам, красным магам Москвы – могущим только собирать с нее материальную дань.
Неупокоенный царевич с кровавой раной на голове сидит в такие ночи в Грановитой палате, смотрит через стеклянные стеллажи на город, который от него отвернулся. Его часто видят в Кремле по ночам. Но Бог положил печать на его уста. Живых предупредить он уже не может - привидений все жутко боятся. Президент и охрана бежит мимо него на цыпочках: «Ш-шш!»
Если вы хотите ощутить всю жуть и тяжесть этой Москвы – попробуйте надеть на себя шапку Мономаха. Она сдавит любой лоб стальным кольцом, любого властителя, любого ученого и любую власть современной России – и уже не отпустит! Сначала, жалуясь, треснет череп, потом страна расплющит и раздробит позвоночник – и будет желтый прах, развеваемый ветром на посмеяние потомкам: как и со всеми, кто лезет на русский трон. Не потому ли уже давно никто не может править Россией? И – никогда ей не будет реально править.
Лезут к шапке депутаты, министры, банкиры, выскочки без роду и племени, шуты и лицедеи, задоверты, фальшивые писаки и болтуны - и всех их поделом и заслуженно швыряет в грязь – туда, откуда и явились. Чего и заслуживают перед небом.
Двуглавый орел летит в ночь - туда, куда он только сам желает. Никто не сможет им править! Ведь кровавый царевич позволит надеть шапку только своим прямым потомкам.
Москва паникует, дрожит, чувствует инстинктом как муравьи перед пожаром, страшится, пугает сама себя, корчится под одеялами, боясь взглянуть в чернильную воду за окном – там, гремя до облаков, идет железными ногами выше домов само грядущее воздаяние. Сотрясая мостовые, мосты, метро, Госдуму и Кремль - грядет ужас всех князьков и чиновников, всех временщиков, пожирателей народа. И кровавый царевич хохочет: « Поделом! Поделом же сребролюбцам и иноземщине! Дави их всех, моя держава и мои вольные народы!»
И вся московская тусовщина, круговая порука, долларовая сволочь, сало и кошельки, кто мечтал вещать и учить Россию, управлять ее сердцем, знакомцы и знакомые, мелкие и крупные льстецы и прожигалы – все волочит смерч на дно Ырла. Золотые галстуки и запонки будут им вечной удавкой, доллары и евро – огнем и свинцом во рту. Награбленное – ломать грудами ребра и позвоночник. Заживо – клубясь и толкаясь, воюя за теплое местечко – и там: цепляясь друг за друга, но не находя уже никакой опоры.
« Боже мой! Боже мой!» - стонет Пушкин, но ночью слушать его некому. Те его стихи, где он говорил о правде, хоть и не запрещены, но нигде не цитируются: либерализм, равные права для всех - и для ангелов, и для чертей.
Некий червь пожирает основания Москвы. Ничто не остается безнаказанным!
Пушкин, постепенно продавливая своей тяжестью землю, опускается в эту гниль по колено. Современники плюют ему в лицо жвачкой, суют поп-корн, болтушки с телевидения берут интервью – и он говорит только то, что давно всем привычно. В лужковской кепке, со знаком медведя на груди, с флагом обьединенной Европы в руке он проговаривает гуманистические цитаты, стараясь никого не обидеть – лесть, дырявые головы, свобода слова. Но, проговариваясь, он знает, помнит вечный закон: « Горе вам, когда все люди будут говорить про вас хорошо!» - и дрожит, косноязычит.
Тьма тем, тьмы тем текут с его плеч на леденеющий асфальт, на ноги, погрязшие в московской бездне.
Из ноздри торчит революционная иллюминатская гвоздика, в ушах – пробка от « Спрайта», во рту – жвачка из журнальных и газетных шрифтов. На лбу же толстожурнальный мухомор ежедневно подновляет модный знак евро.
Дождь превращается в снег, летит от размалеванного Пушкина обратно к Кремлю, выдувает прах в пустых нишах стен, несет пыль и проклятие сожженных в кабинеты, отравляя мозги и уши похотью консьюмеризма, геноцидом, оккупацией, интервенцией всемирных негодяев, черными мухами России.
Аштарот, истинный царь новой Москвы, смотрит в свое племя, расшвыривает в жадные красные клешни и осьминоги евро и доллары, кредитки, олдкарты, акции, нерусские деньги. Телебашня торчит в его лбу как рог, пронизая даже звезды.
Коченеют черные деревья на морозе в клубах черного холодного дыма изо рта нового бога. Золото куполов – просто издевка и посмеяние над былой Россией: там внутри тоже царствует дух меркантильности, свары, подозрительности, нелюбви, наживы. А на улицах, в офисах черные тени компанейщины, своячества, землячества, приоритета нации правят всем, затыкают любое слабое возмущение горами цитат. Такие именно речи любит Аштарот, в тени которого языческая интеллигенция пожирает принесенные днем жертвы богу – не оставляя даже следов в пыли на полу. Дымятся кадильницы в редакциях - внутренности нерожденных детей, пожранные замалчиванием и равнодушным сожалением, благоухают для колдовщины на углях и возносятся к восьми ноздрям московского бога.
Поздний прохожий с длинным носом, русский писатель, корчится на ветру – он и не предполагал, какое место в жизни займет один его проходящий персонаж! Пешеход бредет и шаркает по Москве. Ограбленный на Арбате какими-то черными личностями, осмеянный в литсалоне гуманистической швалью: националист и резонер, махровый консерватор и славянофил. Свиное рыло каинита в «Вольво» смеривает его презрительным взглядом выкатившихся из жира бельм – и пешеход, еще более сьеживаяясь, исчезает за мусорные баки во тьму прошлого, развевая черными крыльями плаща, гонимый ветром. смехом и упаковками чипсов.
Дождь превращается в снег, задувает в жерло рта нового Петра. Подталкивает в спину спешащего Сталина – ужаса интеллигентской сволочи. Ветер мира дует в мурло либеральных писателей, едущих в метро в Останкино – потрепаться с шоуменом из Америки о России.
Москва качается, провисает, балансирует на грани черной Москва-реки. Угрофинн, давший этому городу имя, брезгливо плюет с Кузнецкого моста вниз – бездна уже подергивается ранним ледком, куда так хорошо прыгать лимитчикам и всем не москвичам, вниз головой.
Город висит на самом краю черных подземных вод. Мороз. Марево. Ничто. Пустоты. Тьма внешняя. Вертикальные гранитные щели. Страдалище, откуда нет выхода. Гвегр. Вторая и окончательная смерть – при полном сознании и ощущениях.
А вдали молчит и леденеет под снегом Россия. Одурманенная московским теленаркотиком, пьяная, угорелая, развалившаяся на морозе в снегу, с заголенным задом. Пустые карманы ее давно вычищены, большой и богатый дом разграблен, высужен и выстужен – пока она опьянялась Москвой, пожирала ее зрелища и одурялась ее словоблудием. Едва очнувшись, она снова ползет к телевизору, к газетам, вновь дуреет, опьяняется – и вновь валится без чувств: кто ее не имел?
Всякий иностранец смотрит на это с содроганием. Но, увидев в снегу тут и там ее золото, ее деньги – торопливо озираясь, набивает карманы и чемоданы – и скорей бежит вон, чтобы не стошнило. Копошатся возле нее дневные московские воры, насилуют, пока она ничего не чувствует. Тащат из дома золотые кресла, короны, кубки, картины, копилки, гобелены, разбирают царские нефритовые полы, увозят за границу слитки, монеты, золотую и серебряную посуду. Шарят и гремят в подвалах, загружая грузовики перстнями, ожерельями, жемчугом, мясными тушами, мукой, маслом, икрой, сырами, статуями и бюстами, якутскими алмазами и уральскими самоцветами – вся нехристь уже сто лет!
А она, проснувшись и сонно мыча, бродит по разграбленному дому в рваном ситцевом платье, грязная, голодная, питаясь одними гнилыми макаронами, брошенными кем-то на пол, пьет простую воду из-под крана. Московское ворье, чиновники из местных в долларовых галстуках шныряют возле как крысы, тут же отпихивая пьяную, если она пытается прижать к себе какой подсвечник: «Пошла, пошла, алкоголичка, дура!»
В разбитые огромные окна ее дома несет ветер и снег, черную морось нового времени. Гниют и сыреют на полках книги с золотыми корешками: Ключевский, Влад. Соловьев, Анненский, Серафим Саровский, святитель Игнатий, оптинские старцы…
Пьяная, вся исколотая московским теленаркотиком, заваленная желтыми газетенками и книжонками, она уже никогда этих золотых книг не читает.
По ночам московские красные черти прыгают и дудят над ней, звеня хрусталем в золотых люстрах, кидают на нее все новые статьи, конституцию, гражданский и жилищный кодекс, мемуары проходимцев, варягов и воров.
Народ ходит мимо в ужасе: но что сделаешь? Московский черно-красный спрут не имеет ушей – безжалостен, прожорлив, бесчеловечен, коварен и хитер, рассевшийся на всех путях, у всех артерий и вен страны, ненасытен, он питается мертвыми русскими.
Россия, белоколонный дом будет стоять пуст на всех ветрах. На остове крыши процветет бурьян и крапива, белая штукатурка обвалится. Потом какие-нибудь кавказцы разберут и увезут кирпич – и на месте России веками будет гулять ветер, шевеля листву тысячелетних дубов в пустых аллеях, нанося хвою и пыль на могильные плиты ее хозяев, поваленные в сорную траву, на разбитые чугунные ограды. В ее вымерших селах поселятся китайцы, кресты с могил переплавят на унитазы и умывальники. В храмах устроят фермы для свиней – и ни одного русского лица не встретишь уже на этих полях.
Но и Москвы не будет: ничто на свете не остается безнаказанным. Ибо землей правит вовсе не меркантильность и выгода, а взгляды с небес. Небесам не нужна позолота на куполах, если внутри гуляет ветер да эхо – последние праведники будут все взяты с земли. А великое черное бесполезное множество внизу будет стенать и рвать волосы. Нет России – нет и Москвы. Нет русских – нет и России.


Гостинца «Балчуг» как всегда сияет, слепит, не теряясь на фоне ярко освещенного Кремля. В черной воде Москва-реки змеятся желтые, голубые, красные драконы огней, плеск реклам, красные звезды. У гостиницы на ледяном асфальте висит яркая, вторая Москва.
В больших зеркальных окнах, в отражениях мостовой эта вторая Москва кажется реальней, чем первая, земная.
А в ресторане «Балчуг» несут, катят, катят торты, вина, напитки, осетрину, кроликов, фрикасе, жареное мясо, омаров с клешнями, похожих на допотопных тараканов. Жужжат горла и чрева промоутеров, банкиров, топ-менеджеров, юристов, пиджаки, декольте, ожерелья, камеи, золото, платина и рубины.
Несколько костлявых голливудских лахудр, таких же жутких и страшных как все голливудские звезды, пластмассовых, колченогих, с силиконовыми грудями – уже слоняются меж столиков, поводя задом, отработав за час песенок свои миллион долларов.
В позолоченных люстрах и в зеркалах летят вверх и вбок писсуары, запонки, синие щетины, тройные подбородки, рыла и ноздри, женские шиньоны на затылках аранжировщиков и операторов, носы огромные и носики мелкие как маслята, панорамные розовые и голубые очки, розовые и синие трусики поп-****чонок. VIP-чиновник вяло ковыряет желтое ногастое пятно в тарелке, поводит мелкими рачьими бисеринами из-под неандертальского лба, обсуждая покупку алюминиевого завода. Распределитель богатств России лениво бурчит что-то в ответ.
Жеманный телемальчик, которому исполнилось уже под пятьдесят, с подтяжкой лица, с кожей тонкой как папиросная бумага, бледный от бесконечной пьянки, томно улыбается и машет журналистам и блицам, рассказывая пикантные подробности о своей новой передаче «Извращенец».
Тут же скучает недавно поженившаяся парочка из Голливуда: американские артисты-мультимиллионеры любят белый целомудренный свадебный цвет – и потому женятся и выходят замуж каждые три года, до самой смерти.
Невеста с морщинистой шеей старухи,- курьей, желтой, дряблой- уже закатывает истерику, топает по тарелкам, визжит свиньей – и рой телепчел вертится рядом, как возле пчелиной матки в улье.
В туалете жеманный мальчик гнусаво смеется, обнажая фарфоровые лошадиные зубы:
- Цирк! Умру от смеха! Я сейчас опять проиграл в казино восемьсот тыщ баксов!
Шоумен, стоя рядом, уже лезет волосатой рукой ему в брюки, то и дело рыгая на зеленый зеркальный пол.
Попсовая шлюшка, поддуваемая снизу вентилятором, воет низким мужским голосом:

Ах, Одесса, жемчужина у моря!
Ах, Одесса, ты знала много горя!
В отместку за горе побородки, галстуки, запонки, трусики колышутся, смыкаются в круг. Сщелкиваются, задирая высоко туфли, клешни, копытца.Шабаш – на стонах и могилах.




Большой торт на колесиках, подаренный к свадьбе, течет кремом – воронки и кратеры извергают шоколад, торт изготовили в виде большой луны.
Депутаты. кремлевцы, телемагнаты, сам монополистический капитализм, какие-то непонятные шалавы, похожие на вокзальных проституток, но в эксклюзиве, в жемчуге, в сапфирах, в тряпочках от Гуччи – влезают в хоровод, вопят про бедную Одессу.
Шоумен наконец выползает из туалета, багровый, потный, запихивает пачку евро какому-то партайгеноссе, кричит, растягивая малиновую медузу рта:
- А вы придете, вы придете к нам на передачу! А Россия богатеет! Россия вся богатеет!


Горов лежит в подьезде на дырявой раскладушке и, укрываясь порванным одеялом, смотрит и смотрит на белую звезду в форточке.
Всю ночь на лестницах – жужжание и гуд электросчетчиков, крики и стрельба телевизора, лязг трамваев, вопли кошек. Обычный шум небольшого города.
Из квартиры наверху слышно радио:

Адреналин! Паранойя! Паранойя!
Адреналин! Паранойя!

Горов ворочается, не может уснуть: вероятно, ему скоро придется жить в подьезде.
Потом он вспоминает, как двадцать лет тому назад ему дали путевку в санаторий от профсоюза, за тридцать рублей, как там, в санатории, он познакомился с какой-то красивой девушкой.
Было лето, июль. Слюдяные стрекозы висели на травах, медленная вода шла под лодкой, качались на черной воде кувшинки. Было иное время.
Над Россией уже простирается зима: арктическая метель задувает помойки в городах, мусорные свалки, вагончики, разлохмаченные теплотрассы, огородики, ржавую рабицу, разбитый шифер деревень и городков, давно всеми забытых и никому не нужных. Метель вымораживает лужи, разравнивает разбитые дороги, студит черные слякотные тучи. И к утру русский снег уже сверкает при солнце - как миллиарды бриллиантов и сапфиров. Вся страна становится иной, чистой, белой, свежей и новой – как после преображения всей Земли, после второго пришествия Христа для суда над всеми негодяями, ворами, болтунами и подонками.
Тогда на Земле уже не останется ни псов, ни притеснителей, ни бесов. Ни одного.


© Copyright: Роман Эсс, 2006



----------------------------------------------


ВЕЧЕР, УТРО, ПОЛДЕНЬ, ВЕЧЕР




В зыбкой синей воде вечера дрожала едва заметная звездочка.
- Видишь вон ту звезду?
- Какую?
- Там, над кленом в конце аллеи, желтенькую.
- Да.
- Это как раз Солнце.
- Совсем маленькое Солнце!
- Я там раньше жил, до того, как попал сюда.
- Это очень далеко, правда?
- Правда. И жизнь там совсем другая… Я еще тебе не рассказывал.
- Как ты жил? Там, на своей Земле?
- Плохо. Не как многие. Может быть, некоторые там и жили. Им нравилось. Мне – нет… Там в богатой стране, в Америке люди даже на свалках жили лучше, чем я. У них, по крайней мере, есть свой собственный вагончик. И там всегда тепло. А я жил в России, где очень холодно. В наших местах тепло было только три месяца. А я почти все время был без своего угла, понимаешь? Жить в России очень дорого: надо покупать дрова или платить за газ, надо теплую одежду, обувь. Обязательно нужен свой дом… Там не будешь спать на поляне, как здесь. Тучи комаров, мух, а ночью очень сыро. Многие там, в России, живут без своего дома. Одним словом, дорого. Неуютно. В Америке круглый год ходят в майках и шортах.
- Что это, шорты?
- Короткие штаны.
- Смешно, наверное, выглядит. Особенно на тех, у кого некрасивые ноги.
- Да. И ходят они в Америке в кроссовках.
- А кроссовки?
- Не очень удобная обувь. Особенно, если не совсем по ноге и если сыро.
- Мне рассказывали, что в России раньше ходили в лаптях.
- Это обувь из лыка.
- Наверное, очень здоровая обувь, раз сделана из дерева.
- Наверное.
Помолчали. Какая-то птица все возилась в мокрой траве. Кусты, еще влажные от короткого ливня, благоухали в потемках. Постепенно взошла вторая луна, осветила огромную долину внизу, и стало почти так же светло, как и днем. Синий воздух вечера расчеркнул оранжевый всполох.
- Может быть, к вашему Солнцу полетела, - заметила она. – На вашу Землю.
- Вряд ли. На что там смотреть? Как многие страдают и мучаются? Это скучно…И больно.
- Страдания некоторых очищают.
- Именно, некоторых. К сожалению. Большинство зря страдает, и всю жизнь ищет смысла жизни!
Она опять долго молчала, согласно кивнув. Яркие неоновые светляки реяли в теплом воздухе, садились на мокрые каменные перила терассы, витали над песчаными дорожками и большими цветами, остро и пряно пахнувшими. Бабочки кружились над светом настольной лампы за большим окном.
На втором этаже загорелся синеватый свет.
- Мама, верно, не спит, - сказала она, вынув шпильку и зажав в губах, поправляя высокую прическу.- Платье совсем промокло, посмотри.
Он потрогал подол:
- Да, зря мы бродили по лесу, надо было ходить только по дорожкам.
- О чем ты думаешь?
- О том, что нас с Земли тут совсем уж мало. Вот о чем.
- Какие пустяки! Такова ваша жизнь. Разве мы не хороши?
- Никто не спорит.
Он снял мокрые туфли, поставил рядом:
- А то и носки промокнут…Пойдем спать?
В огромной комнате зажгли сразу несколько ламп. Желтый мягкий свет отражался в стеклянных потолках, на корешках книг, в картинах, написанных маслом. Она полулежала на тахте с книгой, не замечая, что оголилась ножка. Он сел рядом, поцеловал ее, потом не спеша закурил ароматическую сигарету, раскрыл окно, присев на подоконник.
- У вас тут нет телевизоров.
- Зачем они? Новости мы узнаем в городе. Можно зайти к любому в гости, спросить, поговорить. У нас ведь не воюют. Все живут спокойно.
- Так, конечно. На Земле без войны многим бы стало скучно жить.- Он выбросил сигарету в урну под окном, наблюдая, как продолжают играть светляки:
- Чем так пахнет, приятно, необычно?
- Это рамха, дерево с желтыми цветами. Оно часто цветет. Мы днем проходили мимо.
- Видел.
- Утром опять пойдешь плавать с аквалангом?
- Вероятно. Если не пойдем опять в лес. Или в гости к соседям. Что это было за вино у них?
- Их, домашнее. Они сами ставят в подвалах, в больших дубовых бочках. Мы пили пятилетнее. Они продают его. Если хочешь, купим. Совсем, совсем не хочется спать!
- Я тоже много пил сегодня. Но голова не болит. А если бы пил там, на Земле…- он спохватился, замолчал.
- Может быть, пойдем в парк? Там сегодня бал.
- Сегодня что-то не хочется. Завтра.
Старинные напольные часы пробили одиннадцать.
В кресле он задремал и не заметил даже, как уснул. Она накрыла его пледом, долго смотрела, как он спит.
Разбудил шорох шин по песку. Она встала, раскрыла жалюзи, пока он умывался.
- Ты опять спал в своем кресле.
- Извини, там мне часто приходилось спать на вокзалах.
- На вокзалах?
- Такие большие станции, как у вас. Но там полно народу, очереди, холод, сквозняк, постоянно кто-то входит и выходит. Шум, гомон. Сиденья совсем неудобные.
- Невеселая ваша Земля?
- Да уж, веселого мало. У тех, кто не имеет влиятельных друзей и знакомств. Или просто не хочет продавать душу. За уют и блага. Мои друзья там были все такие.- Он шумно вздохнул.- Мы с ними всё работали и работали. Кроме работы ничего и не видели, в сущности. Работа делает человека свободным... Но чем больше мы работали, тем больше и нищали. Мало кому у нас труд приносит радость. Счастливчики! Для большинства труд – просто потогонная система, износ, преждевременная старость. Ярмо. В России.
- Неужели там все только работают и работают?
- Поэтому я больше всего любил зиму, отпуск. Белый лес. Елочки под снегом. Тишина.
Время для медитации. Как и многие.



- Поэтому там у вас и живут так мало!
- Кто-то должен создавать ценности жизни. Чтобы другие ими пользовались.
Работай, работай, работай!
Ты будешь с уродским горбом
Задавленный тяжкой работой…
Он усмехнулся.
- На Земле вообще хорошего мало.
- Почему?
- Богатые усиленно стремятся стать еще богаче, богатство потом приедается, весь этот блеск, знаешь ли, мишура, приемы, кутежи. Пресыщение. Скука. Бедные мечтают стать богатыми. Вот и вся жизнь на Земле. Она ничем не кончается. «Если не показывать людям редкие вещи, люди перестанут соперничать».
Яркое зеленоватое солнце парило низко над горизонтом. Из утренних лесов и аллей еще шел пар ночи. Гости на лужайке под окном в белых платьях и пиджаках на перламутровой траве выглядели очень живописно. Какая-то женщина крутила зонт, сидя в шезлонге. Упала с сосны у окна зеленая шишка, звонко покатилась под стол. Внизу шумели посудой и хрусталем, смеялись, готовя завтрак.
- Вы скоро? – крикнул кто-то снизу.
- Сейчас, сейчас, спустимся вниз, - крикнула она в окно.
После завтрака с гостями пели под гитару, потом пошли вдвоем на озеро. Компания разбрелась по лужайкам, играли в крокет.
Он положил акваланг на чистый песок, смотря, как идут под водой синие травы у берега. Она лежала нагая на склоне дюны, качала ножкой, кусая какую-то травинку. Ветерок с озера шевелил ее волосы.
- Ты не боишься, что тебя кто-то увидит?
- Нет. Меня писал художник. Для выставки. Мы не на Земле.
- Да, да, я знаю.
- Подумать только, целых два месяца мы будем отдыхать тут, у мамы!- Она улыбнулась, переворачиваясь на живот.- А в городе без нас, вероятно, скучают.
- Да, утром чай, разговоры. Но я немного устал. Запустили новую бесшумную печатную машину.
- Устали?
- Почти. – Он проверял баллоны, надевал ласты и маску.- Издаем три новые книги.
- Стихи?
- Нет. Романы, повести. Щербаков, как всегда, неплох. Он ведь тоже с Земли.
- О чем он теперь пишет?
- О своей жизни в деревянном домике, о своих логах, лужайках, о Заозерье.
Она улыбнулась:
- Щербакова можно по сотне раз перечитывать, и не надоедает.
- Не зря ему дали премию, - он зашел в воду и нырнул, оставляя по озеру большие круги.
Когда он вышел, она спросила, рассматривая двух больших рыб:
- Завидуешь?
- Кому?
- Щербакову.
- Ничуть! Каждый пишет, как он дышит. В конце концов, его природа в его текстах никогда не надоедает. Как и сама природа, кстати. Я тоже скоро куплю себе такой маленький деревянный домик.
- В городе?
- Нет, подальше.
- Но какие у тебя сегодня большие рыбы! – заметила она, вставая и одеваясь. Он погладил ее нежную, бархатистую кожу на спине.
- Эти похожи на наших осетров.
- Они очень вкусные для жарки, - она надевала через голову платье. – Я знаю. Но я забыла, как они называются. Никак не вспомню даже.
Она развернула большой белый зонт, под которым стояли, укрываясь от солнца.
- Оставь акваланг здесь. Никто не возьмет.
По озеру медленно шла лодка с веслами – как большой жук шевеля усами.
- Тебе не скучно со мной?- она посмотрела исподлобья, стряхивая с ножки песок.
- Нет. Я никогда не скучаю. Думаю. Вспоминаю.
- Ворошить прошлое ни к чему. Надо смотреть вперед. Кого ты любил, там?
- Наверное, никого все-таки, - сказал он после некоторого раздумья.- У меня не было друзей. Я всегда был сам по себе. Были какие-то женщины, мимолетные. Ну, ты знаешь.
- Если бы я подозревала еще два года тому, что существуешь ты, я бы тем более не скучала.
- Спасибо. Но я не привык, когда меня кто-то любит. Там, раньше… - Он махнул рукой.
Пошли по горячему песку, утопая в нем по щиколку.
- Но как можно вообще жить, скажи мне, когда тебя никто не любит, и ты сам никого не любишь?- она с интересом следила за его лицом зелеными глазами.
- А вот так и живут. Без любви.
- Это не жизнь, - уверенно бросила она, гладя рукой зеленые лапки молодых елочек.- Если, конечно, вокруг все люди одинаково серые, все слушают и читают одно и то же! Все говорят об одном и том же. Все пишут одно и то же! Тогда, конечно, за что им друг друга любить? Никакой яркости, индивидуальности. Ведь так, у вас?
- Люди там даже и не замечают этого за собой. Потому и дружить ни с кем неохота. Таким лучше бы было молчать, если они говорят одни банальности.
- Но не у нас! Со временем, представляешь, тут вырастет новый лес, и все озеро будет не полевое, а уже совсем лесное. В лесных озерах вода еще чище……
Вечером они опять смотрели на звезды, жарили рыбу. Она блистала перед гостями новым малиновым бархатным платьем. Он перебирал струны гитары, иногда что-то тихо напевая и беседуя с молодым ученым, приехавшим вечером из города.
Малая желтая звездочка тускло и бледно горела, совершенно теряясь среди других звезд, гораздо более ярких в осязаемо густом от света небе.
На свет лампы сегодня прилетел большой монарх, долго шумел крылышками, пока не выключили свет.
При свете звезд и космоса ему и ей казалось, что сегодня вселенная, все ее миры разговаривают тихо – так же, как и гости, сидевшие теперь в саду на скамейке.
Загадочно мерцала гладь небольшой реки сбоку дома, и так же, как и весной, заполошно щелкал и свиристел соловей где-то рядом.
Они опять долго смотрели в звездную пыль, ярко сиявшую повсюду – почти так же ярко, как и фонари в ночном саду.




© Copyright: Роман Эсс, 2006



----------------------------------------------



В РОССИИ



Пятнадцать лет с тех самых пор, как у нее почти отнялись ноги, сидит Майя в своем большом доме из белого кирпича у окна. Только изредка видят ее на костылях в магазине или на почте, в день выплаты пенсии. Четыре окна в доме выходят в поле, на восход, и обычно до обеда она сидит возле стекол на стуле, опершись о подоконник локтем, а после обеда переходит на другую сторону дома. В селе ее считают чокнутой, ненормальной. На скамейку своей улочки сплетничать с соседками она никогда не выходит, дела по дому, приходя раз в день вечером, делает ее брат: выносит ведро, таскает дрова, латает заборы, раз в неделю топит баню.
Майя получает пенсию по инвалидности. Говорят, что телевизор она никогда не смотрит, не любит, изредка слушает только радио. Книг она, впрочем, тоже не читает, как и все село: библиотекарша сидит у себя почти без работы, изредка выдавая книги школьникам «по программе», да и новых книг библиотека не видела уже около пятнадцати лет. Несколько человек в селе выписывают только «ЗОЖ», а местная учительница, бывшая, покупает на почте кроссворды – вот и все. Все село смотрит только телевизор: сериалы, «Поле чудес», триллеры.
Как и многие, Майя в свое время окончила десять классов, потом, как говорят, «с****овалась», уезжала в город, там ходила по рукам, и однажды, пьяная, уснула зимой на морозе – привезли ее к матери из больницы уже неходячую.
Ее некрасивое, широкое, красное лицо с мелкими глазками и широким, плоским носом никого не привлекает, разве что по-пьянке пытается пристать к ней кто-то, а обычно мужики на нее не обращают никакого внимания.
О чем она думает, изо дня в день, из года в год, садясь с утра у своих окон пораньше – словно это ее работа, за которую к тому же хорошо платят?
Вид из ее окна скучен и обыкновенен. Огород с картошкой, морковью, капустой, а дальше – голые ровные поля, засеянные или рожью, или, по временам, горохом. Даже недалекий лес скрыт холмом, глазу уцепиться не за что: круглый год одни и те же пустые поля и облака над ними. Изредка по дороге за огородами пропылит грузовик или пролязгает трактор – и снова тишь. В августе, правда, мелькает в поле старый, рыжий от времени комбайн, а больше – ничего.
Нет даже ни одного столба, а кривая береза у соседа только обезображивает вид и делает его еще более скучным, невыносимым, убийственным, особенно, когда пасмурные, лохматые клубы несутся низко над полями и сеют морось.
Зимой по сугробам редко-редко проскочит заяц или же проползет собака – и вновь то же безмолвие, тишина, однообразие и ветер, ветер. Иссохшие черные кустики лебеды и чертополоха качаются на ветру, бледное, скучное солнце косоглазо смотрит на деревню, или какая-нибудь дура-ворона орет и вертит клювом на черном от времени столбике забора.
И так – недели, месяцы, годы, годы…
С противоположных окон дома: серая, унылая улица с шипящими на ветру тополями, груда досок, серых от старости у избы напротив, несколько кур, все копошащихся в канаве у косого забора, крапива, полынь, куцая вишня и – провода на серых железобетонных уродцах, косящих вправо и влево – вот и все.
На сельском кладбище, в конце той улицы, где сидит Майя, - великое множество свежих могил и новых железных крестов над холмиками:
Антонов Сергей ( 1962 – 2000 г.г. ), Лариса Новосельцева ( 1970 – 2004 ), Сергей Карашов ( 1964 – 2003 ), Алексей Соймин ( 1968 – 2002 г.г. ) …
Большинство – повесились или умерли от дешевого спирта, кто-то – утонул по пьянке, кто –то погиб пьяный от тока, кого-то зарезали в городе неизвестные, несколько - замерзли, один сгорел на старом тракторе, другого – затянуло в косилку…
На кладбище такое же однообразие и монотонность времени: редкие, чахлые березки, полынь, пластмассовые венки и цветы, шуршащие на ветру. Кладбище обступают те же пустынные плоскости полей, а больше – почти ничего, если не считать ржавую водокачку в селе, несколько старых, черных изб с того края деревни, где доживают свой век старухи: приезжают к ним, в лучшем случае, раз в год, и никому, сказать по правде, они уже давно не нужны – ни со своими воспоминаниями, ни со своими заботами, ни со своими мелкими жалобами, бедами, которые им-то кажутся вселенскими.
Там живет в своем полуразвалившемся доме с зелено-ядовитой штукатуркой известная в прошлом всей деревне проститутка – Танька Зеленая. Всегда пьяная, черная от запоев, с грязными волосами, похожими на жирных червей, оглядывает она по-хозяйски всю деревню,
выходя на крыльцо, уперев руки в бока старой кофты - и начинает: « ****и! Суки! … твою мать!» Мужики, проходя мимо, посмеиваются, и только Колька Борзой останавливается и отвечает иногда ей: « Че, че ты орешь, ****ища старая!» Танька сразу спешит ретироваться, так как Колька запросто может вспомнить всех тех поименно, кто ее когда-либо имел.
Вся деревня спокойно терпит Танькины выходки: какое-никакое развлечение в однообразной и серой жизни!
Давным-давно позабыты те времена, когда в деревне был битком набитый клуб, народный хор, драмкружок, ставивший даже Шекспира, молодежь стремилась остаться в большом когда-то селе – зарплата была выше в два, три раза, чем в городе, и многие ездили отдыхать в Юрмалу, в Анапу, в Трускавец, даже в Туркмению, в Москву…От тех времен остались только огромные железобетонные фермы, теперь забитые бурьяном, полынью. Обитают там только мыши, ласточки – местные руководители и чиновники распродали почти все поголовье и технику, накупив себе квартир в городе и иномарок, настроив коттеджей, отправив детей учиться за границу, накупив женам соболей и золота…
Впрочем, и фермы эти уже разбирают: то и дело приезжает японский желтый бронтозавр, и деловитые чужаки-шабашники до вечера, без перекуров, торопливо и почему-то озираясь, грузят плиты и блоки на чужие «Камазы», куда-то все увозя. И – остается только медленно оседающая пыль, выручка в частном магазинчике и - чужие окурки от дорогих сигарет.
Немного оживляется деревня только на выборы. Наезжают из города депутаты и их помощники, оклеивают яркими плакатами магазин и старую дощатую почту, ставят громкоговорители, веселую музыку: в деревне праздник. Но Москва далеко, до Бога – высоко. Выборы заканчиваются – и вновь тишь, запустение, на четыре года. Плакаты же народ растаскивает - оклеивать ими подсобные помещения, топить печи, так как одной районной газеты на растопку никому не хватает, а выписать еще газет – ни у кого нет денег. И опять идет и идет деревней пьяный электромонтер Савва Кроликов: в неизменной китайской желтой шапочке, в одних и тех же синих спортивных штанах, в непременных дымчатых очках, похожих на пенсне…
И вновь несется одна и та же песня:
И никто меня не любит!
И никто не пожалеет!
Пойду я на помойку,
Наемся червячков…
Вечерами в деревне такое же забвение, ветер, пустота, пыль, как и на кладбище. Изредка пройдет мужик или пробегут, лая, собаки, или чья-то коза торопливо щиплет листву, пробивающуюся через разбитый штакетник. В дождь грязь, сверкая, блестит в лужах на давно разбитом асфальте, треплет на сельсовете мокрый российский флаг, похожий на ощипанную курицу – краски быстро выцветают на ветре и дожде, и видно, как далеко - далеко в поле кривятся несколько ветел, где, как говорят, какие-то кавказцы убили когда-то девчонку. За деревней – неглубокий маленький пруд с зеленой стоячей водой, облюбованный утками и гусями, редкая осока, лягушки, а посредине - лежит старое ужасное огромное колесо от трактора.
Глядя на эту деревню, почему-то вспоминается совсем другая, давних уже лет. В той - были повсюду глубокие овраги, с росой, высокими травами и цветами, в пшенице на холмах вертелась ветряная мельница, многочисленные трактора рокотали день и ночь в поле, по селу ехали на мотоциклах, велосипедах. Всем селом ходили в клуб смотреть индийский фильм, повсюду строились, стучали звонко топорами, и на широких улицах там и сям стояли новые желтые срубы. А народ ходил в огромный новый магазин смотреть невидаль – грузовой мотороллер.
Везли тракторами лес, пыля, а по вечерам десятки парней и девушек плясали под гармошку у завалинок, смеялись и целовались. А завидя на улице новый «МАЗ» из города – все всерьез мечтали о какой-то совсем иной чудесной, совсем необыкновенной, сказочной, насыщенной праздниками и событиями жизни - в каких-то там «голубых городах».


© Copyright: Роман Эсс, 2006



--------------------------------------------


ДОМ В ЛЕСУ



Осенью в октябре уже было темно в семь часов вечера, как зимою, и хотелось только одного – поскорее уехать отсюда куда-нибудь в Москву, где только и есть настоящая, интересная жизнь, настоящие, а не скучные люди. Но думая об этом в темные вечера, Вырин вспоминал, что теперь у него нет работы, а если бы и была, то получал бы он опять столько, что не хватило бы даже на нормальную пищу, одежду, а не только на билет до Москвы. Тогда он, чтобы как-то отвлечься от тяжелых мыслей, включал телевизор, но и там почему-то все показывали в фильмах ту же Москву, богатые дома с резными дверями, рекламу дорогих автомобилей, квартиры с евроремонтом, компьютерами, и Вырин тогда ругался, зло выключал телевизор и шел куда-нибудь без цели. Но на улице у магазина было уже пусто, не видно было даже ищущих выпить, а слякоть стояла такая, что старые сапоги Вырина быстро промокали.
Изредка мимо проползали тяжело груженые лесовозы, идти больше в деревне было некуда, кроме как в недавно построенный азербайджанцами бар. Но и там все стоило дорого, опять нужны были деньги, и Вырин понуро брел мимо, глядя на две роскошные иномарки каких-то крутых приезжих, на сырые черные деревья в темноте, на окна старого советского двухэтажного дома, где было видно, как ругаются на кухне два инвалида, муж и жена, жившие вместе.
Приходя в свою избу, Вырин потом долго слушал, как шипит дождь по старой шиферной крыше, а капли бьют о железные подоконники нудно и монотонно: «Зря! Зря! Зря!»
Тогда еще больше хотелось куда-то бежать без оглядки, сломя голову, сесть в автобус, потом в поезд, бросить все: скотину в сарае, старую, черную баню, похожую на сгорбленную старуху, продать и телевизор, и видеомагнитофон, и корову – и ехать куда-нибудь на юг, на Черное море, где, как рассказывал сосед, есть какие-то кипарисы, а вода такая теплая и чистая, как в городской ванне.
А затем наступала долгая ночь, скучная, бессонная, с разными и надоедливыми, как блохи, мыслями: о бедности, о прошлом, о больной жене, которая на него кричала и ругалась, когда он делал что-то не так по дому, о дочке, жившей в городе, тоже бедной, как и он сам – она так мало зарабатывала в каком-то ОАО, что Вырин стеснялся даже заглядывать ей в глаза, когда она редко-редко приезжала.
Утром, опять под дождем, Вырин чинил давно сгнивший забор в огороде, то и дело оббивая с сапог грязь – чтобы не слышать ругани жены на бедность, на непутевость их жизни, на то, что все давно нашли хорошую работу, ездят по командировкам, а он, бестолковый, беспутый, так называла его она, до сих пор никак не мог уволиться со своего гаража.
Заходя в черный предбанник с мешками картошки, Вырин долго курил, следя, как дождевые капли падают и расползаются по черному дереву досок, проложенных между грядками, как вода скучно течет в ржавую железную бочку.
Он намеревался опять идти колоть дрова за деньги к соседке, но вспомнил, что колет неловко, медленно – болели руки, поясница, кажется, приходила старость.
В гараже, откуда он уволился, висела такая же тьма, сырость, как и на улице, старый, неотремонтированный трактор так и стоял на яме, никому не нужный.
В курилке, как и всегда, шел разговор, консервная банка была полна окурков, в щель крыши капала вода, лампочка под потолком горела тускло, освещая промасленную одежду.Серега Тымин, старый шофер, рассказывал, как дорого приходится платить за еду в дорожных кафе, а командировочных выдает начальство мало, затем стали обсуждать, какие оклады получают сами начальники, и Вовка, водитель с «Волги», теперь возивший мелкое начальство, сказал: «У нашего – двести тысяч в месяц». После этого все долго и угрюмо молчали, поплевывая в банку, а Крумин, бывший коммунист, вдруг заявил: « Это вам – не советская власть!» Возразить было нечего. Стали вспоминать старую жизнь, что раньше бензин стоил 7 копеек за литр, а теперь уже -16 рублей, и Вырин, туша сигарету, заметил: «Раньше почти накопил на «Жигуля», деньги пропали при Ельцине,а теперь при таких ценах мне машина вовсе не нужна».
Покурив, Вырин пошел через деревню к своему дому, на окраину. Когда-то он искренне радовался, что купил этот дом – он стоял в самом лесу, под соснами, отдельно ото всех. В окна было видно озеро, теперь уже превратившееся в болото, раньше из окон в просвет сосен было видно, как строят огромный углеперегрузочный комплекс, многие всерьез думали, что после стройки деревня превратится в хороший поселок, а теперь он видел только серые, промокшие на дожде руины с кое-где торчавшей ржавой арматурой: перспективный некогда населенный пункт стал простой деревней. Вырин думал, попивая чай из давно расколотой чашки, что вот, теперь вокруг на много километров – такой же дождь, безлюдье, запустение, от сел и деревень в конце концов остаются только точки на карте, малочисленная молодежь бежит в город, старые советские дома рушатся, старикам же деваться некуда - они доживают там, где привыкли. И Вырин был уверен, что со временем вся Россия станет одними кладбищами, зарастающими травой, осиной, а лет через пятьдесят и от этих кладбищ не останется и следа – все затянет лес, кустарник, и даже памяти никакой о всех, кто тут живет, не будет.
Он часто размышлял об этом, ремонтируя парник, укладывая поленницу, и оттого всякая работа валилась у него из рук: какой же смысл что-то строить и делать там, где никто не собирается жить? И от этого еще больше хотелось уехать, оставить не только хозяйство, но и все эти безлюдные места, и часто Вырин с тоской смотрел на птиц, тянущихся по серому небу на юг, завидуя их свободе и независимости.
Вышла жена из дома, хромая, некрасивая,- она сломала ногу на работе, упав с гнилой лестницы,- в старом, дырявом платье:
- Выпень! Безработный! Сказал, пойдешь делать парник, а сам ворон считаешь! – и выплеснула таз.
Вырин стал забивать ржавые гвозди, купленные по дешевке у алкоголика. Однако гвозди гнулись и ломались, так что стоило большого труда починить забор. Домой идти не хотелось: не было денег уплатить за газ, за свет, и он знал, что жена опять начнет пилить его.
Вырин снял фуфайку, одел старую куртку и побрел по улице, опять без цели, не зная, куда пойти. Несколько мальчишек везли кривую тележку с металлоломом, прокатил, не поздоровавшись, сосед-нефтяник на новой «Волге», пенсионеры переругивались возле почты, ожидая пенсию, несколько раз его звали выпить, он отказался.
Дойдя до библиотеки, нерешительно потоптался у входа – он давно здесь не был. Покурил не спеша, зашел по шаткой, деревянной лестнице в читальный зал. Взял книгу наугад, чтобы только убить время – и увлекся. Попался ему исторический роман какого-то французского писателя о временах Людовика, и Вырин, зачитавшись, даже не заметил, как пролетело несколько часов. В романе подробно описывалась придворная жизнь, даже наряды дам были выписаны до мелочей – и картина минувшего стояла перед глазами, как живая.
Идя домой по тропке мимо ржавых гаражей у болота, Вырин думал о том, как интересно жили в старину во Франции, думал, что таких людей, как в романе, уже давно на свете нигде нет, потом почему-то вспомнил рассказы деда о дореволюционной жизни: «Работать в старину в городе по часам считалось проклятием для человека.» И он думал, что вот теперь все и везде работают по часам, и никто не считает это проклятием, и вся жизнь у людей из-за вечной нехватки времени на что-то иное, светлое, высокое, проходит так, как вот это болото – скучно, серо, как непроточная, давно вонючая вода, где хорошо только одним бессмысленным и радостным, бестолковым лягушкам.
Во сне Вырину почему-то опять виделся королевский двор, балы и позолота, дамы скользили в шелковых декольте по узорным мраморным полам, старинные платья со шлейфами метались там и сям, а посредине стоял почему-то их управляющий, молодой, в дорогом кожаном пиджаке и скороговоркой бормотал, дирижируя: « Денег нет. Денег нет. Денег нет».
Вырин танцевал с продавщицей Валькой, одетой, как и все, то и дело наступая сапогами на ее подол, потом прибежала жена, руки почему-то вымазаны были у нее в вермишели, стала опять кричать, ругаться – и Вырин проснулся.
Из-за туч бледно сиял диск солнца, окна соседних изб тонули в тумане, в нем терялись стволы сосен. Изба Вырина тоже тонула в тумане, мох на бревнах намок, сиял каплями воды. Вырин пошел на рыбалку, взяв несколько удочек и закидушки. По дороге изредка тарахтели мотоциклы, прошелестел джип управляющего, мигая многочисленными огоньками, потом Вырин прошел мимо двухэтажного здания конторы с гнилыми ставнями и рамами: уже шли на работу, некторые здоровались, а Колян, товарищ по работе, сказал: « Правильно сделал, что уволился. За такие деньги пусть трактор пашет, он железный».
На лесной речке в густом тумане терялся протвоположный берег, а там, где должно было быть солнце, светилось большое розовое пятно. Вырин забросил закидушки, следил за поплавками, мечтая о больших щуках, которых можно было бы продать, но клевали одни только мелкие караси, Вырин складывая их в полиэтиленовый пакет, успевал заваривать в котелке чай, чистить картошку для ухи. Сварив уху, медленно черпал алюминиевой ложкой, думая о том, что впервые за много лет, однообразных, похожих друг на друга как вот эти коричневые листья, где нечего было и вспомнить, у него наконец-то появилось время пожить, как человек: размышлять о жизни, о себе, о будущем, читать всякие хорошие книги.
Вот только поговорить об этом было не с кем – в их деревне все жили только мелкими, сегодняшними заботами, не строя никаких планов на будущее, зная, что завтра, через месяц, через год, через десять лет будет все одно и то же – те же огороды, та же картошка, осенью расколка дров, а зимой – все тот же телевизор по вечерам.
Вырин не знал, почему вся жизнь проходит так нелепо, глупо, не оставляя после себя следа на земле. Но он чувствовал и думал: « Всюду, куда все-таки ни поедь, везде – одно и то же. Вся жизнь у людей уходит только на работу, работу, работу, а потом на отдых от нее. Сто раз прав был дед: мы живем хуже проклятых, сами того не замечая».
С этого памятного дня по вечерам, когда жена рано ложилась спать, он все лежал на диване с книгой – только книги отвечали на его вопросы, только они давали какое-то удовлетворение, умиротворяли смуту на душе. И в такие вечера он часто читал «Обломова», который бунтовал против всего строя глупой человеческой жизни - также, как и он, лежа на диване. Сам образ жизни Обломова был самым лучшим способом громко сказать всем о суете, беготне, толкотне и пошлости общества. Но понимали это – совсем немногие. Те, кто не принимал участия в общей скачке за благами, в общей грызне за «место под солнцем», «выживает сильнейший». Только - те, кто был еще не мертв душой, как все остальные – бегущие, прихорашивающиеся, торопящиеся: куда , для кого?
Об этом часто размышлял Вырин, потушив свет, положив книгу на подушку, глядя на звездное небо за окном, на облетевшие черные строчки яблони, на медленное идущее в серебристом море мистическое, нездешнее, вечное лицо луны.
Мысленно Вырин проносился надо всей страной в такие вечера, и что же? Всюду, в панельных пятиэтажках, в кирпичных домах, в городках и селах за наглухо зашторенными окнами по всей огромной стране никто и нигде больше не смотрел ни на луну, ни на звезды, никто уже ни о чем не мечтал – кроме завтрашней работы, отпуска, зарплаты побольше, новых сапог, новой машины. Даже влюбленные – и те сидели в душных, прокуренных барах, плясали в угаре на темных дискотеках, в шумных клубах.
А те, кто еще думал о чем-то ином, о совсем иной, лучшей жизни в радости – были сами по себе, разьединены и временем, и расстоянием, и шумом дня, и разговорами ни о чем.
И Вырин, сидя до полночи у окна, думал в темноте, что, вероятно, и через сто, и через двести лет будет все то же самое: работа, толчея, суета, тщетное, пустое, суматоха, политика, шум теленовостей, борьба каких-то партий, обсуждение законов. Все, что угодно – только не то настоящее, осмысленное, ради чего вообще живет человек на земле, что открывается только в ночи при луне – в этой короткой и такой бессмысленной жизни.


© Copyright: Роман Эсс, 2006



----------------------------------------


НИЖЕГОРОДСКИЙ ОРАКУЛ




На терассе расстелили новую скатерть, поставили тарелки с синей каймой и позолотой.
Наконец-то прошел долгий, затяжной дождь, поэтому гости чувствовали себя оживленно, громко разговаривали, спорили, курили принесенные Лыбиным, молодым купцом, сигары.
Через сад, через его мокрую листву изредка был слышно, как гудит и стучит плицами по воде пароход, а с Волги долетал иногда приятный, теплый ветер – сказали, что там, за рекой давно уже сухо и жарко.
Вечернее солнце смотрело из-за туч, и Антипин, глядя при его ярком блеске на мокрый сад, на цветы, на Анну Андреевну в белом платье, бросавшую на него иногда теплые косвенные взгляды, чувствовал себя снова молодым и счастливым.
- Позвольте, позвольте, дорогой, - как всегда кипятился поверенный Шапов, - споря с художником Иваном Аркадьевичем. – Вы говорите, что будущее наше мрачно, темно, а наши дети и внуки будут прозябать в ужасной, дикой, разграбленной, выродившейся стране. Вы, знаете ли, просто пессимист! Да, да, просто пессимист. Я утверждаю. Флегматик. И картины ваши, дорогой, такие же темные и мрачные, как и ваш характер. Как и ваши, извиняюсь, пророчества.
Иван Аркадьевич, повернувшись на замечание своим грузным телом в плетеном кресле, медленно сказал, глядя на пожарную каланчу поверх листьев, а почему-то не на собеседника:
- Это не пророчество. И я, наконец, не пророк. Это просто мой трезвый взгляд на вещи. Все это было абсолютно ясно, когда мы получили тысячи инвалидов при Ляояне и когда утопили « Варяг». Еще тогда все было ясно. И что же? Все образованное общество не плакало, а ликовало: « Еще один просчет нашей идиотской монархии!» А наша Дума! Господи помилуй, она в открытую хочет свергнуть монархию! А сама не понимает истинных пружин истории и всего ее механизма! Именно поэтому я и заключаю, что скоро все провалится в тартарары! А править нашей Россией будут какие-нибудь чужеземцы или даже монголы. Помните Соловьева, а?

О Русь! Забудь былую славу:
Орел двуглавый сокрушен,
И желтым детям на забаву
Даны клочки твоих знамен.
Поднялся шум, спор.
- У нас в стране своих монголов достаточно, – заметил едко Заборин, фельетонист из газеты. – Вот посмотрите, господа, хоть на нашего конюха Федора. С утра он уже пьян, а если он пьян, то как всегда дерет плеткой лошадь. Видели, как он издевался над бедной кобылой? Выучи его, дай ему бразды в руки – и он всех в оборот возьмет. И меня, и вас, и вас.И вас также. Скрутит всех вожжами, и отправит к якутам или еще куда подальше.
- Да, никто и не пикнет.
- Социалисты превозносят пролетария, чернь. Вот он вам – пролетарий, – засмеялся кто-то, присаживаясь на перила.
- Ой. Не садитесь, там еще мокро!
- Если восторжествует в конце концов теория этих народных плакателей в Думе, то все Федоры будут сидеть в губернских управах и в Петербурге, в министерствах. А куда побежим мы, господа? Я лично переселюсь на дачу, наберу мадеры, лафита или простой красноголовки. И, знаете, ударюсь в многолетний запой: пьяному море по колено. Буду прятаться на даче, смотреть на мир в давно не мытое стекло и пить с горя по России.
- Ха-ха-ха! Вы полагаете, что водка спасет вас от Федоров? Еще чашечку шоколада, любезная Анна Андревна. Я чертовски промерз, извозчик опрокинул бричку на откосе. Да, это будет похуже Мамая и всех монголов вместе взятых. Но это будет не так. Не так.
- Господа, господа, кончайте спорить. И пойдемте, наконец, чай пить. Самовар уже готов. Пахомовна, раскладывай варенье господам, что же ты? – Анна Андреевна шуршала белым платьем, входя в комнаты.- Жоли, господа уже собрались, ждем только вас!
Лыбин сел рядом с Анной Андреевной и принялся рассказывать ей, что цветочный мед гораздо полезнее гречишного. Гости откупорили первую бутылку, смеялись, вспоминая вчерашний пикник.
Принесли граммофон и под разговоры невнимательно слушали какую-то новую французскую песенку. Иван Аркадьевич обмахивался шляпой, как будто ему было жарко. Ему принесли чашку чая прямо к креслу. Он никак не мог развязать галстука, который давил ему горло.
Он смотрел на шумящее общество и ясно, как в синема, только в цвете, видел какие-то мрачные картины: тюрьмы, тюрьмы, тюрьмы, арестанты, голодные дети и женщины, кто-то барахтался в луже крови, неподалеку лежала грудная клетка какого-то человека, вся окровавленная. Полз почему-то полураздетый младенец, в короткой белой рубашечке, громко пищал. Ходили всюду сапоги, вымазанные в крови. Стены домов, в желтой и белой известке, тоже были испачканы кровью и мозгами. Плыл пароход, набитый кричащими и плачущими людьми. Ржала чья-то лошадь, не зная, куда ей бежать без седока.
Иван Аркадьевич достал блокнот и бегло принялся набрасывать новый эскиз, забыв о бокале вина, стоящего рядом на столике.
- Иван Аркадьевич, простите, милейший. Вы слишком много в последнее время стали пить вина,– подошла красивая Анна Андреевна, заглядывая в блокнот. – Я понимаю, искусство требует жертв. Но ваши картины совсем измотали вас. Но ведь никто не хочет смотреть ужасы, мрак и кровь. Пишите лучше как Ренуар или Моне. К чему вам этот жуткий мистицзм? Эти разорванные тела, стоны, лошади, решетки, этот ужасный натурализм?
Иван Аркадьевич в ответ промолчал и, взяв большой бокал хересу, выпил. Ему стало немного лучше, теплее, вино ударило в голову, и показалось, что еще можно жить – случись хоть что:
- А вы не слыхали, дорогая, красивая, заботливая Анна Андревна, вот такое вот изречение Федора Михайловича Достоевского. Извольте, я приведу его вам дословно, на память:«………………..................
* Вот как раз это-то и будет скоро в России. И не слышали ли вы еще о таком схимонахе А…
- Нет, не слышала. И не хо-чу больше слышать ни о каких пророчествах!- она поправила высокую прическу, посмотрела вокруг – нравится ли она окружающим.- В жизни столько чуда, цветов, капель, прекрасного, невообразимого! Я скоро поеду в Италию, в Рим, увижу Венецию! А вы не хотели бы поехать со мной? Проветритесь, смените обстановку. Напишете пейзажи, светлые, яркие. Наконец, ну хоть меня. На фоне Колизея или Сан - Марко. Всем понравится, публика на вас будет валом валить. Вам дадут какую-нибудь премию. Вы станете известным, знаменитым, богатым. Как Альфред Нобель.
- Нобель изобрел динамит.
- Пусть. Зато ведь он миллионер, популярен. Ну, какой вы все-таки! Вы будете писать совсем по-иному: светло, воздушно, весело.
- Я предпочитаю Верещагина. Начался 20 век, то-то еще будет! - угрюмо отозвался Иван Аркадьевич. Руки у него дрожали, темные круги от бессонницы, от ночной работы делали его на десять лет старше.
Анна Андреевна зябко пожала плечами, вглядываясь в эскиз. Ей стало почему-то жутко, она вспомнила и одну из последних картин художника.
Гости шутили, громко хохотали, рассказывали анекдоты, приглушая голос от дам. Почтальон Соколовский изображал в лицах губернатора, его жену, нудную, чопорную даму, которая ходила так, как будто внутри у нее то и дело сжималась и разжималась пружина. Потом он пародировал и артиста, приезжавшего недавно в город. Всем было необыкновенно смешно и очень беззаботно.


2006 г.


* - запрещено во всех наших современных изданиях либеральной цензурой.


© Copyright: Роман Эсс, 2006



-------------------------------------------


РОССИЯ , КОТОРОЙ НЕТ



- Вы не бывали в Суздале? Как, вы не бывали в Суздале? – из соседнего купе слышался чей-то высокий, но мужской голос, перебивавший то и дело низко гудевшего собеседника. – Ах, вы бывали в Ницце, в Риме. На Гавайских островах? Помилуйте же, разве можно не знать нашей России?
Долго слышалось то же неразборчивое мычание, и тот же высокий голос продолжил:
- А что Москва? Единственное, что вообще есть хорошего в Москве, так это ее рестораны, гостиницы. Знаете ли, приедешь, бывало, зимой, в такие вот метели. С вокзала – сразу на извозчика, и куда-нибудь в «Прагу». До утра. Как всегда, играет какой-нибудь испанец на гитаре. И до полуночи с мороза, бывало, сидишь, оттаиваешь, пьешь, закусываешь, слушаешь умные разговоры. И смотришь на публику, декольтированных дам, думаешь: ты уже в Москве. Что вся эта провинция, тьма, деревни, избы под соломой – все это просто сон, нелепица, дрянь, похмелье! Но Суздаль! Ах, Суздаль! Приедешь туда, будто очутился в пятнадцатом веке!
Прошел кондуктор с фонарем, громко будя спящих: «Станция Сарапул! Станция Сарапул!» В вагоне завозились, засобирались, застучали дверями люкс-купе. Тявкала чья-то собачонка.
- Ницца! Египет! Гавайские острова!- передразнил соседей Ливин, собирая вещи со столика, укладывая их в саквояж.
Наконец послышался протяжный свисток паровоза, дернуло, и в узорные морозные цветы окна стали видны зыбкие первые фонари, радужные огни города. Затем окна ярко осветились – вокзал.
Ливин прошел по дорожке, ожидая, когда проход освободят несколько дам, какой-то чиновник в собольей шапке, в тяжелой шубе. Чиновник тяжело сипел, с подсвистом – вероятно, у него была астма.
Ливин выбрался на перрон, оглядел привокзальную площадь, почти пустую. Прошел через ярко освещенный электричеством зал, купил в киоске несколько газет: свежие номера «Русского слова», « Ниву», «Наше богатство». Журналы пахли так, как пахнет только новый журнал. Затем вышел в фонарный, пахнущий морозом и дымком город.
Окна домов уже гасли в пронзительной морозной дымке. Наняв извозчика на новых лакированных санках, Ливин покатил домой, кутаясь шарфом, надевая поглубже барашковый картуз.
Весь город пах углем, дымом. Желтые и белые столбы лисьими хвостами держали звездное небо. Извозчик ловко гнал по обледеневшей улице, вниз, почти не погоняя огромного страшного жеребца, покрытого по шерсти инеем.
У своего дома, утопая по щиколку в свежевыпавшем снегу, Ливин с саквояжем и большими чемоданами рядом, долго смотрел на ярко освещенные окна на втором этаже – жена, вероятней всего, читала, еще не спала.
Ливин нажал кнопку звонка и когда прислуга, чувашка Вера, отперла дверь в парадное, сказал: « Нине Алексеевне не говори, что я приехал. Обрадуется раньше времени».
Потом он набрал воды в ванную, помылся, переоделся во все новое, московское, свежее и, расчесывая волосы, поднялся в комнаты.
Нина, увидев его, сначала изумленно смотрела своими зелеными глазами, затем порывисто бросилась к нему: «Наконец-то приехал!»
Ночью Ливин долго смотрел на спящую жену. Свет от уличного фонаря освещал ее всю, нагую, лежащую на спине и разметавшуюся во сне. Ливин потихоньку на цыпочках прошел через темную залу, освещенную фонарем с улицы, затем – через коридор – в свой рабочий кабинет. Нажал кнопку электричества, достал из чемодана несколько папок с рукописями, с корректурой редакций «Современника», принялся дописывать рассказ о сарапульском купце, недавно умершем.
До полуночи он перепечатывал рассказ на пишущей машине, затем вышел побродить по ночному саду, надев высокие валенки и тулуп.
С вокзала в морозном воздухе доносилась перекличка свистков, стук вагонов, были видны штыки прожекторов, пронзающих высокие звезды. Луна уже переместилась в центр неба, стояла, ослепительно смотря на сад, как только что отлитая серебряная тарелка. Сад, обычно темный, синел и сверкал, весь засыпанный снегом, как будто снизу освещенный электричеством.
Ливин шел по тропинке среди глубоких сугробов, очутился у низины – долго смотрел на спящий город, куря московскую ароматическую папиросу. За Камой светились слабые керосиновые огни деревни. При яркой луне вся река отражала синим и голубым, почти как днем, далеко шли густые леса, а сбоку по железнодорожному мосту то и дело бежали змеи огоньков – в Екатеринбург, в Москву.
Окончательно промерзнув, Ливин бодро прошел в дом, посмотрел у себя в комнате на часы, разделся и сразу уснул, укрывшись большим шелковым одеялом.
Утром, запахиваясь в персидский халат, Ливин прошел в спальню жены. Та сидела на оттоманке и листала новый огромный фотоальбом «Россия в фотографиях». Отложив тяжелую книгу, спросила:
- Что нового в Москве?
- Москва как всегда торгует, ест, пьет и кутит. Но все равно: мировая душа обошла этот город. Душно. Шумно. Суетно. В ресторанах среди дыма лыбятся мерзкие рожи каких-то новых людей. Посмотришь, вроде бы – обыкновенный молодой человек, но по ночам печатает листовки. Со временем они, это поколение, младое, незнакомое, и будет нами править. Кровь и смерть у них в глазах. И я не удивлюсь даже, если когда-нибудь их новая, молодая Москва вместе со всей этой чертовщиной провалится в одну секунду вниз, в огонь, под землю. Туда ей и дорога. Порядочные люди уже бегут из Москвы куда глаза глядят – чуют нюхом, что пахнет серой. Иное дело – Петербург! Ах, Петербург, Петергоф, Царское село! Мм-м, шоколад с мармеладом! А как прекрасно в Финляндии! Похоже на наши места – те же леса, воды, тишина. Как будто побывал в раю до грехопадения. Да, но чем ты занималась эти два месяца?
- Думала о тебе, - она подошла к большому окну, пытаясь разглядеть сквозь снежную изморось улицу. – Было скучно, невесело. Читала газеты, журналы. Ходила в библиотеку, к портнихе. Сшила два новых платья. Боже, какой мороз нынче!
- Истратила пятьсот рублей.
- Нет, больше. Заплатила за уголь, кочегару, дворнику, приходил еще слесарь. Смотрел отопление. Ходила в театр, на бал, просто гуляла по городу.



- Ну, что ж, это не беда. Скоро мне пришлют гонорар, потом, возможно, мы с тобой и поедем куда-нибудь. Хочешь, опять в Гагры, в Геленджик? Снимем маленький домик. А осенью я вновь поступлю на службу, будем кататься с тобой на санках по городу. Сьездим в деревню, будем ходить с тобою в театр, - Ливин обнял жену сзади за плечи. – А сегодня на оставшиеся деньги мы с тобой закатим в ресторан. Наверное, ты соскучилась по людям за эти два месяца?
- Вчера приходил Зимянников, спрашивал о тебе.
- Оставил рассказы.
- Да. Я положила их на бюро. Просил посмотреть, оценить. Долго болтал, что-то рассказывал. Я ничего и не вспомню.
- Хорошо. Что случилось нового в городе?
- А в городе все по-прежнему, – Нина Алексеевна села в кресло, набросив на плечи шаль. – Что говорят в Москве, в Петербурге?
- В Москве, как обычно, гремит Шаляпин. Говорят о новых поэтах: об Ахматовой, о Мандельштаме, новых стихах Блока. Восхищаются Белым. У букиниста купил новых книг. Их привезет потом Сидор, я дал ему денег на билет и багаж. Отпустил к родне, они живут в Рыбинске, - Ливин сел напротив в кресло.- Еще видел Бунина, читал на публике свой новый рассказ. Публика вне себя, в восторге. Какая-то кокаинетка кричала, стервозила. Остальные слушали внимательно. Был еще на могиле Чехова. А, впрочем, в Москве все то же: трамваи, толпы, чесотка языков. Громада Христа-Спасителя надо всем по утрам в розовом морозе. Интересно просто побродить, слиться с человечеством. В кондитерской Сиу купил тебе шоколадных конфет, карамели, отличных сусальных зайцев, ты ведь любишь. А в Петербурге промозгло, сырость, ветер. Был и на верфи с художником Жуковым. Грандиозно! Потрясает. Спускали на воду новый крейсер. Чувствуется мощь и сила России! Не стыдно за Россию, за всех русских, каковы бы ни были. Видели издалека новую подводную лодку, нас не пустили. Кстати, у Глазунова на Невском купил тебе книги Гамсуна, Шпенглера. Действительно, всякому писателю необходимо иногда бежать и быть отшельником. Это просветляет, знаешь ли. Еще очень много говорят о Богрове, о Гельфман и об остальных новых террористах.
- Где же напечатают твои новые рассказы?- Нина Алексеевна встала, взяла коробку шоколадных конфет.
- В «Современнике», в «Солнце России». У Суворина в «Новом времени».
- А ты не думаешь, что наше провинциальное в столицах будет скучным?
- Не думаю. Сейчас Горький всех в Петербурге взбудоражил своей статьей. Он пишет, что народ в России просыпается, а столичная интеллигенция вся, вся все больше вязнет в декадансе, астрологии, спиритизме, инферно. Все мистики и блюдцевращатели страшно обиделись – раньше им никто вслух не говорил о том, что они отстали от жизни, от движения масс. Что они все больше тонут в этом болоте снов, духов, предсказаний. Вообще, знаешь, Нина, сейчас Петербург особенно страшен. Особенно на закате. Город-невозможное. Вечером на закате Петербург съедает людей – человек весь растворяется в тенях и громадах. Я скрывался ото всего этого в ресторанах.
- С женщинами, вероятно? С теми, что прогуливаются по Невскому,- иронически проронила Нина, проходя в соседнюю комнату посмотреть книги.
- Как можно, Нина?- Ливин покачал ногой в туфле, сказал ей вслед.- Ты меня обижаешь! Отродясь не был в борделях.
- Не сердись, не сердись, я пошутила, - она села напротив, листая книгу. – Так кого же ты видел?
- Многих. Многих. Бакста, Андреева, Мережковского на вечере у Дризена. Гора тем и впечатлений! Монблан! Здесь же у нас – тишь да гладь. Если б не журналы и газеты! Но одевайся, поедем же.
Нина Алексеевна долго собиралась. Наконец, в маленькой каракулевой белой шапочке с ридикюлем, в короткой песцовой шубке, с муфтой вышла на улицу, где Ливин уже нанял извозчика, кутающегося в неподъемный тулуп.
Сначала полетели в санках на Богоявленскую, в банк. Ливин снял оставшиеся деньги и, в клубах пара от лошади, заскользили мимо двухэтажных купеческих особняков в ресторан.
Синий и розовый город, занесенный в переулках пока не расчищенным снегом, сиял и сверкал при утреннем солнце. Прохожие бежали, спешили спрятаться в лавки, магазины, в дома от слепящего мороза.
На высоком берегу Камы извозчик постоял, пока оба седока разглядывали чудесный далекий вид: огромная река, заваленная снегом, вся была перерезана тропками пешеходов, а по переправе, густо усыпанной навозом и сеном, тянулись и тянулись в город обозы и возы с сеном, дровами, вели на продажу скот, везли лес, мешки.
Внизу у большой полыньи бабы набирали воду, шутили, смеялись. Горохом прыгала русская, удмуртская, татарская речь. Вдали, за новым железнодорожным мостом, синели густо леса, хвойные, темно-зеленые полосы, почти тайга.
Окончательно закоченев и замерзнув, в клубах пара вбежали в ресторан. Метрдотель провел их к угловому столику, у больших окон на улицу, расписанных голубым и белым фарфоровым кружевом инея. Купола церкви ярко сияли сквозь него. На ветке, за окном стряхивал белый пух снегирь.
Ресторан, украшенный синими штофными обоями и золотыми канделябрами, несмотря на ранний час, был почти полон: накурено, многолюдно, шумно. Нина Алексеевна, словно не замечая восторженных взглядов, щурилась, делала вид, что смотрит на птичку, на гармониста, широко растягивающего гармонь, певшего приятным баритоном народные песни.
Пообедав, покатили, скрипя и визжа полозьями по льду, в дом купца Комарова, дававшего сегодня прием в честь местных литераторов, артистов, музыкантов.
В большой зале, куда вошел Ливин с женой, раздались удивленные возгласы, приветствия. Походили целовать ручку Нине Алексеевне, шутили, острили, расспрашивали о Москве, Петербурге, о новостях в литературе. Ливин отвечал односложно: «После, после, господа!»
Пока же сели за столы, ели, пили, пили чай, кофе, кто-то даже коньяк и вино.
Ливин сел с женой напротив Александровского, тоже писателя, завязав с ним разговор на узколитературные темы.
Говорили о том, что форму произведений необходимо нужно менять теперь всем, кто хочет отразить лицо новой, промышленной жизни, а не писать туманно и темно о мелких проблемах, невнятно и невесело – только о деревне, избах. Потом разговор пошел об акмеистах, об Ахматовой, перекинулся на местные литературные новости. Долго говорили о новых вещах Горького.
Ливин, раскуривая папиросу, заметил:
- Семен Осипович, я был бы очень рад, если бы мы, все вместе, создали здесь, у нас в Сарапуле, какой-то новый литературный журнал, ежемесячный, красочно иллюстрированный – как та же «Нива». Как вы смотрите на это? Покажем его в Москве Стасову, Горькому, остальным. Они будут порадованы таким движением культуры в нашей глуши. Как вы оцениваете это?
- Неплохо, неплохая мысль, - Александровский задумчиво, думая о чем-то своем, осторожно ел пирожное.- Из чего они его готовят? Никак не поймешь! Вы ведь знаете, сударь, у нас очень мало авторов для этого. Город наш малюсенький, заштатный, купеческий. Хотелось бы спросить вас, а каков же будет тираж?
- Нужно создавать журнал не только городской, а как бы окружной, куда будут входить все наши уральские губернии. А посылать рукописи, я полагаю, нам будут и из Казани, и из Вятки, и из Екатеринбурга. Направление же журнала будет, я бы сказал, революционно-просветительское, народное.
- Прекрасная мысль! – обронил Александровский. – Я думаю, наше купечество и все наши промышленники всецело вас в этом поддержат – и средствами, и типографией, и вспомоществованиями. Эта идея им всем понравится. Думаю, денег никто не пожалеет.
- Ну, а вы как же?
- Я не считаю свои пьесы и повести блестящими.
- Но ведь вас печатают в газете. Вас любят читатели, редактор. Городская управа, кажется, дала вам премию?
- Э, не мне… Не мне…Дорогой мой, то, что печатают в газете, где-то в журнале, издают книжку, что дали премию кому-то, это еще ничего, ровным счетом ни-че-го не означает. Это все пшик, дым печи, тщета! Я вот всю жизнь хочу написать повесть или же пьесу о какой-нибудь умной, красивой женщине, которая всю жизнь киснет, как яблоко на окошке, у нас в Сарапуле и … отчаянно скучает, скучает, скучает.
Нина Алексеевна внимательно посмотрела на Александровского, потом на мужа.
- Мне, например, некогда скучать! – заметил Ливин, взглянув на учителя Тузова, сидевшего рядом с чашкой чая и слушавшего местную известную поэтессу. Та грудным, проникновенным голосом рассказывала о своей новой поэме. Поэма была о мужиках, о том, как они летом ведут плоты по Каме, собирают бревна, варят кашу на плотах. Некоторые отрывки поэтесса даже читала, но выходило как-то казенно, скучно, общими газетными мыслями – и нисколько не верилось ни в эти плоты, ни в ее кашу, ни в ее розовые закаты над рекой. К тому же за окнами сиял мороз, январь.
- Да, мне совершенно некогда скучать!
- Это потому, что вас печатают в столице, - грустно сказал Александровский. – Мои же пьесы здесь в городе ставили только два раза. У вас красивая, обаятельная, умная, читающая жена, настоящая писательская Муза! – Александровский сделал поклон Нине Алексеевне. Та густо покраснела и куда-то ушла, сконфуженная.
Александровский отбросил салфетку и продолжил:
- Поэтому вы так много пишете, вас везде знают. Вы общаетесь со знаменитостями, ездите за границу, в Петербург, в Москву, получаете большие гонорары. «Новая Россия» и «Нива» -это ведь не наши серенькие брошюрки. И не наши мизерные деньги.
- Так посылайте рукописи или же сами везите в Москву!- удивился Ливин, встряхивая волосами.
- У меня нет даже фрака и порядочного костюма, - со вздохом сказал Александровский. – И все мое маленькое смешное жалованье уходит на жену и детей. А пишу я по ночам в малюсенькой кухоньке.
- Что ж обидного! – удивился Ливин. – В Москве вас примут и в этом стареньком костюмчике. Вы талантливы, непременно должны больше писать, невзирая на ужасную среду вокруг вас.
- Гаршин от этой среды выбросился в пролет лестницы,- тихо проронил Александровский, смотря в чашку и не поднимая глаз на окружающих. – Жена меня не понимает, она вообще не любит литературы. Трое детей ходят почти в обносках. А ведь между тем все мои сверстники давно уже поднялись даже до четвертого класса. Кто-то даже уже ходит в тайных советниках. И ведь меня нигде не хотят печатать. Для патриотов я слишком свободен, либерал. А для либералов - чрезмерно непривычен, слишком широко распространен по планете, как они говорят. Либералишкам не нравится, что я не люблю Европу, современную Европу. И те, и эти поэтому так третируют мои пьесы. Впрочем, я не люблю и наше русское ханжество: ведь нашему народу, в основной его массе, до идеальной Руси, до настоящего православия, как оно есть, - как до луны пешком. Невежество, тьмы, черный, липкий, все затягивающий всемирный кисель! Но больше всего я терпеть не могу всякое наше холуйство перед иноземщиной. Ведь что можно взять в нравственном плане у тех же католиков, у протестантов, будь то их Париж или Лондон? Ничего. И культура их такая же неглубокая и плоская, как и их веселый оптимист Лютер и их Папа со своими вычурными прелатами. По всему по этому-то я здесь, в этой жизни абсолютно чужой для всех. Я – для всех чужак. Да, для всех! И, представьте себе, меня в России не понимают, зато поняли в Германии. Напечатали недавно книгу в прекрасном переводе.
- Да, но ведь это самый верный признак того, что все, что вы пишете, и есть истина! – воскликнул Ливин. – Во времени никогда, никто и нигде не понимал вечного. Это обнаруживалось только через несколько десятилетий и даже через сотню лет. А у меня складывается впечатление, что большинство известных ныне произведений, о которых все толкуют, как раз и есть просто-напросто сиюминутное, скользящее мимо, зевающая от скуки мода. Не внимательная, серьезная Муза со снежного, горнего Олимпа, а глупая, хохочущая с широко открытым ртом уличная грязная и растрепанная девка-кокотка-мода из пригородов. Мещанство! Бр-р! Эти все нашумевшие романы, повести, постановки, так сказать, обертка на один день. Внутри же видишь за блестящей фольгой – одну пустоту! И, любезный вы мой Семен Осипович, послушайте, вы послушайте же, сдается мне, что большинству писателей у нас просто нечего сказать обществу! Нечего сказать, потому что у них нет ума. Поэтому все эти литераторы, хоть они сейчас и на слуху, хоть они и у всех на устах, но все они гугнивы, занудны и просто скучны. Да и что вам эти критики-либералы и все патриоты! Писатель никому не должен давать отчета, я согласен с вами. Но ведь, согласитесь, публика все же требует! Онегина непременно обженить, Анну Каренину – воскресить! Именно что, все это – либеральности. Если же вы не либерал – то, значит, консерватор, ретроград, смешной брюзжащий дедушка времен Екатерины. Но публику тоже ведь надо слушать и слышать.
Александровский тяжело и глубоко вздохнул. Наконец ответил, пытаясь согнуть стальную вилку:
- Я с вами согласен, наших либералишек Господь лишил ума. А это - самое тяжкое наказание, какое только может быть. Но ведь сошла с ума, стало быть, и вся публика, которая их слушает, читает и чтит! Масскультура! Все восхищаются этими якобы свободными идеями и свободолюбивыми романами. Но, позвольте, толпы-то кричат о свободе, а хотят быть свободными … от кого? От самих себя? От себя! Рабов низменных страстишек и подленьких привычек! Победивший себя победил всех. А вся эта толпа, равно и патриоты, и либералы – это есть просто-напросто охлос, который ведется только стадным инстинктом. Это толпа. Сборище пошлости, крикунов, бездарностей и карьеристов. Так пусть же для этих падких на фривольности и на сплетни толп пишут не писатели, а журналисты. Журналистика – большое и вкусное вымя для мещан. Для толпы всегда есть такие недалекие писаки-фавны, как тот же Горензон. Пусть же этот творец, пишущий по журналистски, и продолжает дальше себе на уме марать бумагу и загружать типографии своими детективищами. Пусть производит и впредь свои огромные, модные, крикливые и кровавые романы. Через сто лет, каких-то жалких сто лет, кто о нем вспомнит! Толпа всегда клюет только на модное имя. Я же, вопреки всему и вся, буду писать так же, как и писал. Я никогда, никогда не пойду на удавке у критиков и у их демоса: «А хладный и надменный, кругом народ непосвященный ему бессмысленно внимал»… Пусть же и дальше меня не понимают. Тот, кто захочет, тот поймет…А литература съела у меня все: карьеру, блестящее место в обществе, деньги, связи, семейную жизнь, дом, хорошую, денежную должность где-нибудь в управе или пароходной конторе. Все я отдал литературе.
- Я вас понимаю, очень понимаю, но я не скажу, что вы страдаете графоманией, - пробурчал Ливин. – Так издадим же свой журнал! Ваши пьесы поставят. Возможно, их даже заметят и … запретят в Москве. Это и будет слава, имя, ваше имя. Все теперь так поступают. Даже и Горький. Чем больше скандала, шумихи, социализма и треска – тем больше известности.
- Поздно! Поздно!- отмахнулся Александровский. – Я уже стар, мне уже под пятьдесят. Я вот лучше продам свой домик и махну куда-нибудь в Глазов, в Камбарку, в глушь, в дыру дыр! А рукописи запру в сундук. Здесь тошно! Господи, неужели же в России нигде нет райского, покойного места, где не нужно думать о еде, одежде простому писателю, как я?
Ливин не знал, что сказать на это. Вслух же заметил общеизвестным:
- Жизнь всякого писателя дурна, потому что все лучшее он отдает своим писаниям.
- Это хорошо говорить тому, кто сам граф, не знает нищеты и безвестности. А сам всего-навсего служит обыкновенным бикфордовым шнуром - для всероссийской шумихи и газетного треска.
- Так о чем же ваша новая повесть? – поинтересовался Ливин.
- Она о крестьянке, которую заел муж, свекор, муж – не пьяница, но канючит, прижимистый, злой. И она в конце концов удавилась. А маленького ребенка сожгла в печке. Истинный сюжет. Среда заела.
- Прекрасный, современный и своевременный сюжет! Дадите почитать?
- Повесть у меня с собой, – Александровский достал портфель, расстегнул замок. Подал несколько десятков листов из папки со шнурками.
Ливин долго читал, не обращая внимания на разговоры, увлекся. Учитель Тузов тоже читал, глядя через плечо.
- Это задирает! – только сказал Ливин. – Я отвезу это в Москву, покажу, пожалуй, в «Современнике»,Станиславскому, Горькому, он будет в восторге. Симптоматично, актуально.
- Везите, - вяло ответил Александровский, попрощался, крепко пожав всем руки.
Ливин прошел на лестницу, отыскал Нину Алексеевну, беседующую с женой купца Башенина. Извинился, и, взяв супругу под руку, покатил с нею домой.
Ни слушать новые стихи, ни рассказы, о которых анонсировалось в афише вечера, ему уже не хотелось.
На извозчике Ливин долго и угрюмо молчал, а затем вдруг всплеснул руками:
- Что творится, ах, что же твориться, милая, на этом дурном свете!
- О чем ты? – Нина Алексеевна с тревогой посмотрела на супруга.
- Я о новой повести Александровского. И вообще, об этом вот, с позволения сказать, нашем сознательном бытии! Но масса народу вокруг живет только скотской, первобытной, кровавой, животной, бессознательной, какой-то растительной, амебной и сатанинской жизнью. Для этой массы нет и никогда не будет ни Пушкина, ни Тургенева, ни Караваджо, ни Нитше. Эта дикая, прожорливая и жадная орда, степь, кочевники, но уже живущие в домах и избах - всегда делят кусок мяса, враждуют друг с другом, злобствуют, завидуют, тиранят домашних, давятся мясом, и еще орут и требуют. И эти люди еще хотят построить какую-то новую, лучшую жизнь! Боже, какое же это христианство! Это ведь – все прямые потомки Хама! И больше – ни-че-го! Их зачем-то крестят в церкви, зачем-то заставляют поститься, им читают проповеди. Даже причащают! Но разве помогут проповеди первобытному и дикому хаосу, он ведь глух, ничего не слышит. Клубится сам по себе и клубится! Помогут ли проповеди и увещания темному уму, таким вот особям?
Ливин помолчал, раздраженно постучал тростью: – В последнее время, знаешь, Нина, меня страшно занимает одна легенда. Ее я услышал в Петербурге, в одном салоне.
Нина Алексеевна внимательно слушала мужа, глядя на пустынные, морозные улицы. Заходящее красное солнце таяло на ее щеках, загоралось в сережках с бриллиантами.
- Эту легенду я услышал случайно, мельком. Неплохо бы написать об этом большой рассказ.
- О чем же она?
- Видишь ли, когда Петр строил свою новую столицу, на болоте, огромные толпы людей умирали от холода, от сырости. От болезней, от жестокого обращения. Их хоронили тут же, наспех. Там же, где забивали сваи. Просто заваливали землей – и все. А Петр страшно спешил, мечтая показать кукиш всем своим злопыхателям. На этих бедных людях теперь стоят дома, роскошные салоны, дворцы. В них живут, любят, мечтают, философствуют.Но иногда на закате эти неупокоенные души несчастных выходят в мир и крадутся за живыми. Особенно, за циниками, этими новыми гордецами. И даже садятся им на шею, погоняют их как скот, понимаешь? И всякий это сразу чувствует. Именно поэтому эти новые всероссийские крикуны, не зная куда деваться от ужаса, так хотят построить какую-то новую Россию! Глупцы! И не потому ли застрелили Пушкина, сошел с ума Гаршин, заклевали Лермонтова? А теперь вот они, эти циничные двуногие твари в образе человеческом, пожирают дворянство.
- Суеверия! – уверенно сказала Нина Алексеевна.
- Суеверия? Нет, не думаю, - Ливин опять замолчал.
Подъехали к дому. Когда Ливин вышел с Ниной Александровной из санок у подъезда, то в конце улицы вдруг оба увидели, как дерутся безжалостно, крепко три пьяных мужика. Четвертый, уже весь окровавленный, лежал в сугробе.
По улице, гремя саблей, бежал городовой, громко звенел и циркал свистком. Какая-то полупьяная баба, с большим и черным синяком на половину лица, бежала за ним, причитая: « Господи! Уби-ивают! Уби-ивают!»
Ливин насупился и, решительно взяв оторопевшую Нину Алексеевну за руку, скрылся в доме. Приказал прислуге накрепко запереть дверь и никого назавтра не принимать.


© Copyright: Роман Эсс, 2006



-------------------------------------------------


НОВЫЙ ГОД




В поле непроглядно и размашисто, широко несло полосами вьюги, давно потерялась под снегом гравийка,- вровень с полями, и Алексеев ехал уже наугад по неглубокой пока целине, ориентируясь по тем редким признакам, какие запомнил еще с прошлого года, побывав здесь на охоте с другом. Джип выворачивал комья серой глины с песком, снег усиливался, солнце уже село, и хотя галогенки ярко горели, за десять шагов ничего не было видно. Белесая пелена перед машиной, белые мухи, вертевшиеся в жутком танце, не оставляли никаких надежд как-то сориентироваться - Алексеев окончательно потерял направление: « Как в молоке!»
Уже решив ночевать в машине, Алексеев вдруг увидел, ткнувшись несколько раз в кусты и ели, чей-то полуразвалившийся забор, и, подвывая перегруженными мостами, джип нехотя пополз вдоль ограды, оставляя за собой глубокий след. Машина обогнула сарай – и окончательно увязла.
Где-то хрипло и нехотя залаяла собака, Алексеев не спеша вылез из салона в глубокий снег, взял две большие сумки, закрыл дверцу, и то и дело проваливаясь в ямы, пошел пешком. Внезапно вынырнули слабо освещенные оконца – и Алексеев осторожно постучал в стекло, увидев сбоку и калитку. Подняв задвижку, Алексеев вошел во двор: собака лаяла глухо, где-то в сарае, подошел к дощатой двери, вновь постучал.
В сенях зашуршало, дверь, скрипя, приоткрылась, испуганный женский голос спросил: « Кто там?»
- Приезжий, из Москвы. У меня здесь машина застряла, не знаю дороги. Может быть, пустите переночевать?.. Я заплатил бы…
- А вдруг вы … бандит какой, из Чечни?
Алексеев засмеялся, поставил сумки у двери:
- Да нет. Я ехал к другу в Красное, а дорогу плохо у вас знаю. Вот и заблудился. Я вас не стесню, мне бы только койку где-нибудь в углу, до утра.
За дверью завозились, наконец, она открылась, и Алексеев увидел девушку с керосиновой лампой, в тапочках на босу ногу, в простом ситцевом платье.
- Спасибо, что пустили. – Алексеев разглядывал незнакомку, покашлял, растягивая паузу.- Так куда же это я заехал?
- Это деревня Мони, от Красного - двадцать километров.
Алексеев присвистнул:
- Вы, девушка, наверное, замерзнете?
- Да, да, пойдемте в дом.- Она светила лампой в почти полной темноте сеней.
Алексеев, однако, больно стукнулся лбом о какую-то притолоку, зашипев от боли.
- Ой, осторожней! – девушка открыла скрипучую дверь, обитую рваным войлоком. – Проходите!
Внутри избы неярко горела керосинка на столе. На полочках стояли книги – все больше какие-то учебники. В углу – большой советский телевизор и такой же старый радиоприемник. Слева свежевыбеленная русская печь. В комнатушке за печью кто-то кашлял, возился. Пахло почему-то медом и лекарствами.
- Я вас не стесню. – Алексеев снял шапку, поискал глазами вешалку. Однако вешалки не было: из бревенчатой стены торчало несколько гвоздей. На одном висела фуфайка, на другом – простой полушубок, а под ним старенькое синее пальто.
Алексеев снял унты, поднял сумки, раздумывая, куда поставить. Девушка подкрутила лампу, стало светлее. Большие тени задвигались по стенам, по печке. В стекло, у холодильника, стучал ветер, и оттого в жарко натопленной избе было уютно.
- Ставьте вон туда, под кровать, – указала на старинную высокую железную кровать с никелированными шашечками и горой подушек под кружевом.
- Ах, да! – Алексеев кашлянул. – Завтра ведь – Новый год, забыл вас поздравить…Что же, вы совсем без электричества здесь живете?
Девушка ничего не сказала в ответ. Алексеев с интересом ее разглядывал:
- Давайте познакомимся, что ли. Я – Алексеев Виктор, из Москвы.
- Лена, – тихо сказала в ответ. – Елена Георгиевна. Ужинать будете?
- Не отказался бы.
- Есть свежий суп с курятиной. Будете?
- Конечно. – Алексеев помыл руки под рукомойником, вытер стареньким чистым полотенцем.
Лена разлила суп, сняв кастрюлю с плиты. Алексеев расстегнул сумку, достал копченую колбасу, свежий хлеб, бутылку ликера. Лена покосилась:
- Я не пью.
- Я тоже. Может быть, не откажетесь? Все-таки завтра – праздник?
Лена достала граненые рюмочки из старинного серванта с узкими рифлеными стеклами.
- Ну и погода сегодня! – чтобы как-то начать разговор сказал Алексеев. – А кто у вас там, за перегородкой?
- Дедушка, болеет. Он почти глухой.
- А – а! – Алексеев попробовал суп. – Как вкусно!
- Ну уж! – Лена присела напротив. – Как там у вас живут, в Москве?
- Ничего, живем.- Алексеев налил рюмочку. – Попробуйте, хороший ликер.
Елена нехотя отпила глоточек, поморщилась. Алексеев с интересом разглядывал девушку: милая, сказали бы друзья. Пока она резала колбасу, Алексеев продолжал ее искоса рассматривать. « Такой тип женской красоты сейчас не в моде» - подумал он, оценивая ее широкие бедра, полные ноги, плавные очертания предплечий. « Почти Джорджоне. Надо же!» - Алексеев доел суп, поблагодарил.
Елена взбила ему подушки, собрала постель и ушла в соседнюю комнатку, громко крикнув на ухо деду, чтобы разбудил, если что.
Алексеев потушил лампу, разделся и лег, с наслаждением вытянув ноги, утонув в глубокой перине. Вьюга продолжала свирепствовать, дребезжала в окна, гудела и выла в печной трубе, слышно было, как снег шуршит о бревна снаружи, и Алексеев представил, как сейчас должно быть тяжело тому, кто едет в этих местах по бесконечным зимним лесам, еловым чащобам, - деревни попадаются редко, не дай Бог, сломается на морозе машина!
Он стал вспоминать похожий случай много лет тому назад: как жгли ночью костер из полусырой поленницы, оставленной кем-то возле дороги, как напугала его сова, смотревшая на ветке за их ночными приключениями, как до утра мимо не прошла ни одна машина – отбуксировал их молоковоз из колхоза…
Потом он стал думать о Лене: о том, что, должно быть, у нее муж, дети ( а жаль! ), стал вспоминать тех женщин, с кем имел связь, кого, как ему казалось, он любил. Почему-то вспомнилась Мирабель, с которой он познакомился на курорте в Испании – чем-то неуловимым она была похожа на Лену, но Елена в сравнении с ней значительно выигрывала : та была феминистка, к мужчинам относилась как к вынужденным временным партнерам в постели, а Елена, по всей вероятности, была еще не испорчена цивилизацией. «Поживи-ка в такой глухомани!»
Алексеев осторожно привстал на кровати, поглядел в окно. В темноте вьюжной ночи виден был только заметенный глубокими синими сугробами двор, забор из черных досок, несколько съежившихся яблонь. Едва светилось заднее оконце соседской избы, а за воротами смутно вырисовывались две сосны, качавшие на ветру кронами. В доме все уснуло, тикали только часы, да изредка шевелилась кошка на печке. Сон не шел. О Москве, о фирме думать ему не хотелось, он, стараясь не шуметь, нашарил в кармане куртки сигареты и зажигалку, вышел через сени, посверкивая пламенем, на крыльцо. Снег закручивал над коньком крыши водовороты, задувал за накинутый полушубок. Уснул Алексеев, несмотря на то, что устал, поздно, думая о том, как завтра будет вытаскивать из снега джип.
Утро выдалось серым, безветренным и глухим. Ветер утих, но снег продолжал падать крупными неспешными хлопьями. Елена поставила самовар, возилась с печкой, когда Алексеев проснулся. Он было вызвался ей помочь, она отказалась:
- Дрова колотые, березовые. Хорошо горят.
Алексеев умылся и, пока закипал самовар, пошел смотреть машину. Джип стоял со стороны поля, увязший и задутый по стекла. Алексеев поискал глазами возможную дорогу, оглядел всю деревушку.
Несколько десятков домов приютились в логу на опушке леса, ели темной стеной частоколом уходили вверх, по холму - зеленой волной. Лес, весь завьюженный и усыпанный снегом, стоял чутко и молча, нависая над деревней, почти непроходимый, по улицам деревушки кое-где двигались по сугробам бледные в рассеянном свете фигурки, протаптывая тропки, в доме наискосок, большом, каменном, чистили с крыши снег, изредка глядя на Алексеева, перекликались петухи, дорога за селом в ложбине вся была занесена косыми и глубокими волнами снега, а переулок, где можно было проехать, так задуло, что нечего было и думать выехать без бульдозера.
Алексеев вернулся, взял в сенях лопату и принялся откапывать джип.
- Бог на помощь! – через полчаса вынырнула из соседского сада фигура в валенках и в осенней курточке. – С наступающим!
- Вас тоже, - ответил Алексеев, продолжая копать.
- А без лебедки машину не вытащить! Ни фига! – валенки скрипели сзади. – Я счас!
Алексеев обернулся. Мужичонка полез по сугробам в деревню, через огороды.
Через десять минут лебедку закрепили за сосну, и Алексеев, прогрев двигатель, тронул машину к дому Елены. Джип раскачивало, однако машина все же медленно ползла, как мастодонт, упираясь лапами, ревя двигателем, оставляя глубокие следы. Мужичонка пристроился сбоку:
- Во, блин, мотор! Хоть че! Во сила!
- А что ж у вас в деревне, света давно нет?
- Две недели. Провода срезали в поле.
- А что же власть?
- Говорят, денег нет.
- Страна непуганых чиновников!
- Во, во! Еще каких непуганых! – мужичок выпрыгнул у калитки, рыжие брови у него смешно кустились и шевелились. Алексеев дал ему сотенную, тот повертел бумажку, сказав: « Много! Ну ладно» - и сразу убежал в магазин.
Зайдя в дом, Алексеев с порога увидел, что русская печь жарко топится, пламя играет на лице Елены: она ловко управлялась с большой старинной сковородой. Алексеев залюбовался ей, встав у порога. Он уже с мучением смотрел на ее фигуру, на полные икры, на волосы, спадающие кое-где на оголенную шею, на четко вырисовывающиеся полушария ягодиц под тканью.
- Спасибо, Елена, что приютили. Вот, - он помялся, достал бумажник, вынул три сотки. – Вот, это вам за беспокойство. Она обернулась, поправляя локон надо лбом:
- Что вы… Не надо. Вы нам не помешали.
- Берите, берите…
Елена отрицательно покачала головой:
- Сейчас блины будут, чай уже заварила, – и с какой-то надеждой глянула на гостя.
- У вас, наверное, дети, муж,– испытующе сказал Алексеев, глядя ей в глаза. – Возьмите деньги, пригодятся.
Елена вытерла руки полотенцем:
- Я не замужем. Детей тоже нет.
- А … где же ваш дом?
- Этот. Мы с дедушкой вдвоем тут и живем. Он держит пасеку, я ему помогаю. Видели в сенях медогонку?
- А работаете где?
- Здесь, в отделении. На ферме.
Алексеев снял полушубок:
- Ну, что ж. Давайте, что ли, попьем чайку. Если завязну, трактор тут можно найти?
Елена поставила тарелку с блинами на стол, налила чаю, добавила из банки меда в вазочку.
- Трактор один на ходу остался. А Васька, тракторист, сегодня, наверное, пьяный.
- Да… - Алексеев с наслаждением попробовал мед с ложечки.- Без трактора я из вашей деревни, наверное, не выеду.
- А вы… - она опять с надеждой поглядела на него. – Торопитесь, наверное, в Красное?
- Особенно и нет. Друг подождет. Только вот беспокоиться будет.
Алексеев вытащил сотовый, позвонил в Красное, в Москву сестре, сказав, что у него все нормально.
- Хорошо у вас тут. Леса, чистый воздух, курорт! А красота какая! – он показал в окно, где ели, задутые по стволам белым снегом, неподвижно смотрели на дом сверху.
- Значит, поедете?
- И сам не знаю. Боюсь, опять завязну. – сказал Алексеев, поглядывая на улицу. – А когда придет снегоочиститель?
- Снегоочиститель? – Елена красиво засмеялась, обнажая ровный ряд зубов. – У нас только Васька – снегоочиститель, когда трезвый и когда трактор у него на ходу.
- А район?
- Район чистит только основную трассу. А до нее пять километров.
- И это значит… Это значит, что сегодня мне не уехать.
- Да, наверное, так. – Елена всплеснула руками. – Ой, я забыла посмотреть баню! – и убежала, накинув полушубок и маленькие валеночки.
Попив чаю, Алексеев вышел на крыльцо. Елена шла с охапкой дров к бане.
- Давайте, я вам помогу, – вызвался Алексеев. Занес дрова в баню, помог начерпать из колодца воды.
Приятный запах дыма несло над сугробами. Над лесом бледно засиял сквозь облака оранжевый диск солнца. Неуклюжая нахохленная ворона смешно прыгала по снегу, яблони утопали в сахарных сугробах. Елена доложила дров, хлопнула дверью.
- А вы… - нерешительно начал Алексеев. – Вы были замужем?
- Нет. - Елена поправила платок. – После школы уезжала в Пермь, училась там в институте. Но в школе работать не захотела, осталась здесь у дедушки.
- Тяжело, наверное, работать на ферме?
- Да уж, не сахар. Но я привыкла. Хотите свежего молока?
- Конечно, давно не пил, – искренне сказал Алексеев.
Вернулись в дом, Елена принесла большую банку, придвинула варенье:
- Попробуйте, это из лесной земляники.
Алексеев улыбнулся, глядя ей прямо в глаза:
- Вы сами, Лена, как лесная земляника.
Та смутилась, опустила лицо.
- Ну уж… Скажете тоже. – но сама вспыхнула, и чтобы не показывать смущения, убежала во двор.
Алексеев немного подумал, и пошел в магазин, туда, куда убежал мужичонка.
Алексеев выбрался по сугробу на тропиночку и пошел по улице, с удовольствием вдыхая чистейший морозный воздух. Холодало. Дымы из труб поднимались почти вертикально к небу, облака ушли и ослепительный шар солнца заставил заиграть самоцветами шапки снега на избах и колодец, облитый ледяными причудливыми фигурами. Множество изб в деревне были пусты – в некоторых окнах не было стекол, заборы во многих местах повалились, а ветви елей, сосен и кленов лезли уже в окна этих заброшенных домов. Какая-то, вся оранжево-желтая от солнца, баба, стоя у калитки, долго провожала взглядом Алексеева, смотря из-под руки, такая же оранжевая коза тыкалась в ее подол. Улица была основательно заметена, и нечего было и думать проехать по ней.
Свернув за угол, Алексеев увидел еще одну перекосившуюся избу с железными решетками на окнах. Новой краской сияла только вывеска « Магазин», а полуразвалившаяся труба испускала последний дымок.
Внутри, кроме продавщицы, никого не было. пахло керосином, мылом, на полках, густо заставленных винами, водкой, продуктами Алексеев долго высматривал, гадая, что же купить к празднику. Взял норвежскую сельдь, две палки копченой колбасы, апельсины, бутылку красного и две – сухого. Подумав, купил еще красивые часы с вертящимся маятником и радиоприемник с батарейками.
Молодая продавщица, поводя красивыми раскосыми глазами, в сверкающих колготках, откровенно хотела ему понравиться, шутила, намекая на знакомство, когда он доставал кошелек и расплачивался.
Идя обратно по узкой тропке, Алексеев столкнулся с полупьяным мужиком без шапки. Тот, широко махая руками, пел « Хорста Весселя». Увидав незнакомого, посторонился и крикнул вдруг:
« Эй, Москва! Хайль Гитлер!» Алексеев подумал : « Явный придурок! » - и повернул к дому. Елена, вероятно, возилась в сарае со скотиной. Алексеев взял лопату и принялся расчищать двор.
- Ой, я сама, сама.
- Ничего, давно не приходилось самому чистить снег.
- Вы, наверное, руководителем работаете, да?
- Почти. Зам по коммерческим вопросам. Можно, я поставлю машину во двор?
- Да, конечно. Не на улице же ей стоять. – солнце красиво обливало всю фигурку Елены, игривые огоньки бегали в ее глазах, и Алексеев даже на заметил, что слишком долго и зачарованно смотрит на нее. Она растерялась, а затем, чтобы не показать неловкости, протянула руку: « Давайте пакеты, я сама занесу.» Алексеев отказался, подмигнув: « Здесь – один секрет».
Алексеев поставил джип, закрыл ворота, дочистил снег и вошел в дом. Елена пела, раскатывая тесто.
- У вас очень красивый голос, – заметил он, раздеваясь.
- Правда?
- Правда. Бархатный, нежный. Сколько талантов в стране попропадало в провинции!
- Я часто пою в клубе, людям нравится, – она пристально смотрела на него.
- Мне тоже, – он достал покупки из пакетов.
- Ой, вы это все на праздник купили?
- Да, а что? Это вам, подарок. На Новый год, – поставил приемничек, из другого пакета вынул коробку с часами, раскрыл.
Она широко расширенными глазами смотрела на подарки :
- Зачем вам такие траты?
- Просто вы мне сразу понравились. – Алексеев испытующе посмотрел в ее синие глаза. Она не отвела взгляда, спросила, теребя край полотенца:
- У вас, наверное, жена в Москве… беспокоится за вас?
- С женой давно разведен…Живу один. Как и вы.
Елена вдруг засуетилась:
- Пойду, принесу мяса. Надо сделать котлет…
Но Алексеев взял ее за руку:
- Подождите, Лена… Я вам хоть немного нравлюсь. – он с удовольствием рассматривал вблизи ее лицо, заглядывал прямо в глаза. – Скажите прямо!
Та сконфузилась, покраснела. Еле слышно пробормотала:
- Конечно, нравитесь. Но вы – москвич… Жизнь у вас совсем другая. А мы … у вас… - она совсем потерялась, мельком посмотрела на него, задрожала ресницами.
Алексееву вдруг захотелось прижать ее к себе, но он взял ее и за другую руку и заметил:
- Да, мне – сорок, а вам – где-то двадцать пять. Но это ничего, да? Правда?
- Правда. – Елена отвела лицо, глаза у ней повлажнели, она растерялась, покраснела. Она, опустив голову, заглянула к деду, затем вышла и, пряча глаза, краснея, сказала:
- Баня уже готова. Хотите помыться?
- С удовольствием. – И, помолчав, добавил:
- А вы мне, в самом деле, очень нравитесь.
Елена открыла шифоньер, достала большое махровое полотенце:
- Лампа в предбаннике, я зажгла, но там и так светло.
Алексеев взял у ней полотенце и, опять задержав ее теплую, мягкую руку в своей, улыбнулся, рассматривая ее. Она часто задышала, отвела взгляд. Он зачарованно взирал на нее, чувствуя рядом тепло ее тела ,и вдруг, неожиданно даже для себя, обнял ее. Она отстранялась, снова краснела. Алексеев поцеловал ее в мягкие, нежные губы. Полотенце упало на пол. Она, запрокинув голову, сначала нехотя отвечала ему, затем вдруг обмякла. Он, держа ее за талию, прижал к шифоньеру, дверца стукнула. Вдруг она отстранилась:
- Я, наверно, нужна вам только на время, да?
Алексеев улыбнулся:
- Я уже много лет один. И, кроме работы, ничего не знаю.
- Если… - она посмотрела на него вопросительно.
- Если не считать каких-то случайных знакомств.
- Как со мной? – она смотрела на него снизу вверх.
Он вместо ответа вновь поцеловал ее и сказал:
- Ты, Лена, не случайная знакомая. Ты знаешь кто?
- Кто?
- Судьба!
Целуясь, она оглядывалась на занавеску, где лежал дед. Но тот, ничего не слыша, кряхтел, что-то недовольно бормоча.
- Пойдем. – Она взяла его за руку, отворачиваясь. – Я покажу, где брать теплую воду.
По тропинке прошли к бане. Баня, в отличие от дома, новая и большая, свежесрубленная, красиво желтела на белом снегу. Остро пахло сосновой смолой, дымом, березовыми вениками. Елена в полушубке, наброшенном на плечи, вытянулась на цыпочках и стала доставать веник из охапки сверху. Он вновь обнял ее сзади, не в силах больше сдерживаться, она посмотрела искоса через плечо, подставила губы. В предбаннике, куда вошли с пристройки, было тепло, сухо, опрятно. На свежеструганных досках лежала домотканая дорожка. Сели на скамейку и вновь стали целоваться. От разогретой печки шел жар. В оконце светил ослепительный шар солнца. Алексеев гладил ее по ноге, бедрам, по упругому животу. Халатик на ней распахнулся, обнажая полные ноги, розовые трусики. Рукой он расстегивал ее халат, она помогала ему, вся дрожа, но не убирая рук.
Нагая, она была еще красивей. Алексеев целовал ее живот, неснятый лифчик, подмышки, запястья, прохладные плечи и колени.
- Я замерзла, – прошептала она. – Здесь по ногам дует от двери.
- Зайдем внутрь.
Наспех раздеваясь, Алексеев жадно смотрел на ее красивые полные бедра, легкую грудь с большими розовыми сосками, на мягкие линии шеи. В бане она присела на лавочку, протянула к нему руки, он вновь стал целовать ее всю. Она обессилено опустилась на лавку. Сквозь большое матовое стекло яркий солнечный квадрат света падал сбоку на ее лицо, на дрожащие веки, полуоткрытые губы, на полузакрытые от блаженства глаза…
Из бани шли уже под руку, он обнимал ее за талию, иногда проваливаясь в снег ногой. В доме оба, притихшие, долго смотрели друг на друга, не находя слов. Он принес розовое мерзлое мясо из чулана, стал не спеша рубить, улыбаясь ей снизу – она сидела выше на табуретке, не стесняясь того, что видны были ее голые ноги, халат широко распахнулся, обнажая густые волосы меж ног. Счастливая и обессиленная, изредка гладила его по голове - как маленького.
Спохватившись, он включил радио, поймал «Маяк». Но, подумав, поставили радиоприемник под ухо деду, сделав погромче. Тот едва приподнимал голову с подушки, расспрашивая Елену об Алексееве, а потом махнул рукой: « Давно пора тебе найти какого хорошего человека!» - и стал слушать приемник. Елена вновь поставила ему градусник, дала таблетки – Алексеев радостно и уже спокойно смотрел на нее, встав у двери.
Успевая готовить, резать, она расспрашивала его о Москве, о его работе, он с интересом рассказывал ей о своих командировках. Чаще всего ему приходилось бывать в Чили, Аргентине. Елена зачарованно слушала - необычна была для нее жизнь другого континента, казалась невозможной, совершенно непонятной и странной: «Не может быть!»

В шесть вечера, когда стемнело, оба вышли, обнявшись, на крыльцо. Темная деревня, вся в каком-то звездном дыму, в синих снегах без луны, притихла – опустился жгучий мороз, такой, что даже лаявшие собаки молчали.
Необьятная мерцающая высота вселенной, роскошное созвездие Скорпиона, светоносные бездны меж звезд вращались над черным частоколом леса. От звезд стало светло и таинственно. Прошли улицей по тропинке на мост над речкой. Ключи, бившие из-под земли, бормотали у опор моста. От черной воды медленно, задумчиво поднимался пар – казалось, надо льдом и снегом ходят прозрачные люди, а слабо светящиеся окна изб, резко отчерченные ветви берез и шапки сосен у домов, особенно, невообразимая тишина надо всем - все говорило о том, что наступает волшебная предновогодняя ночь.
Где-то вдалеке кто-то неловко заиграл на гармони, раздались детские и юные голоса – и вновь все стихло.
Луну, наверное, собаки съели.
Ее давно на небе не видать.
- вспомнил Алексеев и засмеялся.
- Сейчас, наверное, ведьма в ступе полетит, – сказала Елена, пар из ее рта поднимался к звездам.
- В такую ночь все возможно, – ответил Алексеев, прижимая ее к себе. – А мне кажется, что сейчас – 19 век! Посмотри, тогда, верно, вот так же еле светились окна у избушек.
- Да, похоже.
Когда возвращались домой, за ними увязалась какая-то маленькая собачонка, мохнатая, похожая на маленького медвежонка. Она, словно чувствуя важность этой ночи, не лаяла, но, обнюхав обоих, побежала впереди по тропке, иногда оглядываясь, иногда стремглав кидаясь вперед. Зашли в сарай, напоили и накормили корову и теленка. Теленок норовил пожевать край полушубка Алексеева, корова внимательно, умными глазами разглядывала незнакомца, со свистом, шумно изредка тяжело вздыхала, как человек, от струй парного молока и от подойника шел пар, а овцы, сгрудившись за перегородкой, заинтересованно смотрели на Алексеева, сверкая черными зрачками.
В полночь слушали « Маяк». Тихо танцевали, обнявшись, ели свежие пельмени. Дед, поздравив обоих с Новым годом и, выпив медовухи, сразу уснул.
Когда погасили лампу, стало еще сказочней, тише. Неожиданно по небу сверкнул метеор, и Елена, уже раздетая, смутно белея наготой, стоя возле кровати, поправляла волосы и попросила: « Загадай желание!» Алексеев улыбнулся и заметил: «Нет, сегодня все мои желания уже исполнились, и твои, наверное, тоже?» Она легла рядом, прижимаясь к нему, и сказала: « Да, чего еще желать?»
От русской печки шел сухой жар, она иногда потрескивала в кладке, а за окном огромные заснеженные сосны гордо стремились вершинами к переливающейся всеми цветами радуги Венере.
Скат крыши соседской избы с большим языком свисающего снега ярко синел на фоне черного сруба, синели и две шапочки на колодце, и Алексееву казалось, что сейчас уже во всем мире настал такой же надмирный и торжественный покой, безмолвие, самоуглубление, тишина – и повсюду есть только снега, снега, звезды, неподвижность, неизменность, о чем нельзя сказать словами.


--------------------------------------------------------


СИРОТА





Мелкий снег сыпал на широкую улицу на крутом косогоре, дребезжали и звенели старые ртутные фонари, улица почти обезлюдела – девятый час. Бледно-желтым горели окошечки нескольких частных ларьков, зеленым мерцала вывеска бара, а далее внизу, в конце улицы висела дрожащая тьма зимней, морозной ночи. Только далеко за Камой в этой чернильной мгле робко мигали несколько огонечков дальней деревни.
Прячась в воротник военного защитного полушубка, молодой офицерик, невысокий ростом, худощавый - вышел из-под полутьмы под козырьком маленькой гостиницы и закурил, оглядывая позванивающую от мороза мглу.
Последний автобус, скрипя шинами по свежевыпавшему снегу, натужно гудя и хлюпая разбитыми дверцами, еле заполз в гору и уехал из городишка почти пустым. Проскользил милицейский «Уазик», где-то, подвывая, изредка лаяла замерзшая собака, а снег все продолжал сыпать. Тоска!
Кроме как в бар, идти было совершенно некуда, но, зайдя туда, увидев пьяную разборку местных за угловым столиком, офицер сразу же вышел на улицу и направился к одному из ларьков, скрипя новыми ботинками. В слабо освещенном окошечке он долго выбирал выпивку, наконец, постучал черной замшевой перчаткой в стекло. Внутри долго шуршали, возились, а затем он вдруг увидел блестящие серые глазки, маленький вздернутый носик, маленькие розовые губки в помаде с блестками - под пуховым старушечьим платком.
- … Девушка, мне бутылку джина, пачку «Мальборо» и дайте что-нибудь закусить.
- Что вам? Есть сосиски в тесте, выпечка и жареные окорочка. – голосочек у продавщицы был
тоненький, звонкий.
- Давайте все! А окорочков – пять,- отсчитал деньги, раскрыл молнию сумки.- И вам, девушка, - он положил еще одну бумажку на прилавок, - шоколадку и вон тот торт.
Та вся вспыхнула, зарделась и пробормотала:
- Зачем вам такие траты?
- Для такой красавицы денег не жалко. Приходи ко мне в «Парус», я живу в 14 комнате, вызовешь Андрея, тебя пропустят.
Девушка немного подумала и согласилась, сказав, что работает до десяти.
Целый час офицер бродил по городишку, что-то напевая себе под нос. Зашел в магазин и, приценившись, купил большую куклу в коробке, шоколадные конфеты и две бутылки дорогого вина, какого не было в ларьке. Отвез все это в номер на такси и стал ждать, поглядывая на ларек. Ближе к десяти подьехала легковушка, двое новых русских увезли выручку – и офицер нетерпеливо направился к ларьку. Девушка, в короткой турецкой дубленке и в простых валеночках, возилась, закрывая замок.
Он еле слышно подошел и кашлянул.
- Ой! Это разве уже вы!
- Он самый. Испугалась?
- Конечно! – она поправила прядку волос на лбу и одела рукавичку.- А я думала, идти к вам, нет?
Потом, думаю, все равно сестры седни-то дома нету, думаю, схожу.
- Отлично! – он смело взял ее под руку. – Тебя как зовут? Провинциалка?
Она улыбнулась:
- Таня… Я тута недавно живу, в етим городе… А вы к нам насовсем? – она с надеждой пристально разглядывала его лицо – подходили к гостинице – снежинки на ее ресницах таяли и искрились при свете ртутной фонарной лампы.
Он отмолчался и сказал, открывая тугую дверь гостиницы:
- Если спросят, ты - моя двоюродная сестренка. Лады?
Девушка кивнула в ответ.
Администраторша было хотела попросить у девушки документы, но офицер как бы невзначай положил перед нею сотенную, пошутил и ловко ввернул маленький комплиментик. Та улыбнулась.
В номере сквозь тюль при свете уличного фонаря сверкал магнитофон на столике, пахло шоколадом и цветами – запах ароматизатора еще не улетучился, было тепло, уютно. Офицер, не снимая обуви, прошел по дорожке, зажег зеленый ночник, тихо включил музыку.- Ну, раздевайся, осваивайся, будь тут как дома! Не боишься, с чужим?
- Ой, что вы! С вами – нет! У вас голос добрый и лицо тоже.
- Ну, хорошо! Я сейчас, переоденусь, да и ты вешай дубленку сюда. – показал на вешалку.
Через полчаса он уже смело держал ее за руку, подливая вино в фужерчик:
- Вино это хорошее, итальянское, ты такое, наверно и не пила никогда?
- Не - а! – она с аппетитом ела и пила. – Замерзла страшно! Серега обещал отремонтировать-то нагреватель, а сам и не приехал!
- Как смешно у вас тут говорят!
- Мы уральские девчонки,
Ходим в красном сарафане! –
Она тихонько запела, помахала ручкой над головой. Он улыбнулся, обнял ее за талию, ощущая упругий живот, тугие бедра и даже выступающую резинку трусиков – юбка на ней была старенькая, плиссированная, давно вышедшая из моды, ткань истончала, новая на ней была только дубленка, видимо, жила бедно. Он неожиданно почувствовал прилив нежности к ее деревенской неиспорченности, к простоте, и подумал, что, может быть, она еще даже и девственница!
- Таня, скажи-ка, ты раньше где жила?
- В Семеновской, в деревне, тут недалеко. – она откусывала шоколадку, не отстраняя его руку.-Там у меня живет дядька. Тоже пьет, дерется, и все время просит деньги на одеколон. А я где возьму?
- Слышал про эту деревню. А родители где живут?
- А- аа… - она махнула неопределенно ручкой, - отец нас давно уж бросил, уехал куда-то, а мать два года как померла, от пьянки.
- Да. История! И ты решила поехать в город.
- Вот приехала, сеструха устроила в ларек. – Она грызла окорочок ровными, жечужными зубами.- В деревне 700 рублей в месяц плотят, и то не всегда, а здесь мне Колян даже две тыщи платит!
- Кто этот Колян?
- Наш бизнесмен. Ой, я пролила вино на скатерть! Я сичас быстро постираю! У вас есть порошок?
- Сиди, утром придут менять белье. - и поцеловал ее в раскрасневшееся с мороза ушко.-
У тебя кто-нибудь был, до меня?
Она засмеялась, глаза блистали от вина:
- Андрей, налейте мне еще вина! … Был один с теплохода: два дня поматросил – и бросил.-Тяжело вздохнула, и, выпив, замахала ручками, озираясь. – Где бы помыть?
Он показал ей на дверь в ванную. Она, слегка покачиваясь, пошла к умывальнику и стала мыть руки.
Он подошел к ней сзади, поцеловал ей шею, снова ушко. Она, с мокрыми руками, обернулась и искоса посмотрела на него томными глазами. Тогда он быстро стал снимать с нее юбку, штанишки, обнял ее сзади за бедра.
Упал баллончик освежителя, она, держась руками за умывальник, смотрела на его разгоряченное лицо в зеркало, иногда оглядываясь на его волосатые ноги, тихо стонала от счастья…
Через десять минут оба, раздетые, сидели на тахте, она, поджав ноги и не стесняясь,
допивала вино маленькими глотками и то и дело целовала его в губы. Он зачарованно смотрел на ее налитые, большие груди, на треугольничек волос у ног, на красиво очерченные руки, наливая себе в рюмку джин.
- Так сколько ж тебе лет, Танюша?
- Восемнадцать!
- Хочешь, поедем со мной в Москву?
- В Москву!.. Зачем?
- Я там служу, у меня там квартира. Одену я тебя как королеву.
- Андрюшенька, ты, наверно, шутишь!
- Нисколько. А ты веришь в любовь с первого взгляда?
- Теперь да. Он, какую мне дорогущую куклу ты подарил!


---------------------------------------------



СЛЕЗЫ БОГАТЫХ.




В Москве на Казанском, как и всегда, было многолюдно: мелкали арбузы и дыни в руках приехавших с юга, кто-то волочил тележки с коконами – увозили из Москвы челночники, тут же суетился местный вор с нервными пальцами пианиста, трое барыг стояли возле кассы, засунув руки в карманы широких штанов, лузгали семечки две марийки, сидя на матерчатых сумках, а на улице, недалеко от выхода на перрон, сержант милиции проверял документы у двух скучающих таджиков.
Он приехал в столицу из Перми через Казань, и пристально вглядывался в подьезжающие легковушки, ища глазами желтый БМВ – она обещала приехать, встретить его, и поэтому не спеша курил, зная, какие бывают пробки в этот час. Желтая машина подьехала только через полчаса, он страстно поцеловал ее в щечку, похвалил ее новую шляпку ( Английская! – Английская?) и, открыв капот, уложив вещи, сел рядом с ней, изредка обнимая ее за талию. Она не очень ловко вела машину, часто тормозила, на что отчаянные московские водители лаяли, обгоняя их БМВ.
Наконец, свернули с Каширки и подьехали к ее дому на Ясеневой. В лифте он сразу залез рукой под ее полушубок и, приподняв наощупь блузку, гладил по голой спине, по приятной и теплой ложбинке позвоночника, под бюстгальтером, целуя жадно и неистово то губы, то глаза ( « Знала бы ты, как я по тебе соскучился! – Ты, наверно, грязный с дороги! - Нет, я вымыл руки на вокзале, а вчера ходили в баньку утром»).
В прихожей квартиры он наспех кинул пальто на вешалку, большую волчью шапку бросил на оленьи рога, она смеялась, отстраняясь немного от него лицом: « Фу, какая щетинка!» - но сама позволяла себя гладить и ласкать под юбкой, прижимаясь к нему и дрожа. Он, все больше распаляясь,
хотел взять ее тут же, в прихожей, но она, пятясь и щупая свободной рукой за собой, подвела его к огромной кровати, чуть не в ползала, и также, раздевшись только наполовину, легла…
Весь в поту, затем он снял пуловер и в плавках, все еще гладя ее белый живот и такие же незагорелые ноги, сидел с ней на кухне на диване и пил «Мокко».
- Сколько я тебя не пишу, - он показал на ее изображения маслом на стенах, - все никак не могу тобой насытиться! Только попробуй, уйди к кому-нибудь другому, и я тебя убью!
- Зато, стоит мне появиться на твоей выставке, тут же за мной ходит толпа обожателей, и фотографирует, и стрекочет видеокамерами! Причем большинство все норовит снять меня под подолом, и поэтому я вынуждена, мой гений, все время ходить в брюках.
- Ничего не поделаешь, моя Симонетта, за славу надо платить! Притом твоя средневековая красота всех сводит с ума. Всем давно надоели тощие стандарты красавиц для голубых и педиков.
Она села нагая в кресло и пила абсент маленькими глоточками:
- Почему мы не живем в нормальной обстановке, дома, и сидим все время в этом скворечнике?
Ты всегда уезжаешь, то за границу, то на эскизы, а я вынуждена тебя ждать как дура!
- Ну, скворечник – не скворечник, а трехкомнатная квартира, многие о такой только мечтают, а ты всю жизнь дальше Кольцевой нигде и не была.
Она надула губки, зная, что ему это нравится:
- И, скажи пожалуйста, Тициан, на моей красоте ты себе зарабатываешь славу и кучу евро, нимфетки за тобой порхают толпами, неужели ты им всем отказываешь? Не ве – рю!
- Ну, у меня есть Володя, я ему их передоверяю.
- Как же, будут они с ним пихаться, ежели от него пахнет бензином!
Он посмеялся в усы и заметил, отламывая шоколад:
- Володя гораздо моложе меня, и если какой-нибудь соплюшке очень хочется быть подстилкой известного человека, то почему бы и не подстелиться под его шофера?
- Да, да, а потом в газетах появляются вымыслы , что ты – голубой! – она чуть не заплакала, дрожа ресницами.
- Ну, ну, моя Симонетта, не расстраивайся, скоро мы опять с тобой поедем на Брайтон, навестим твою сексапильную мамочку. Или, вот хочешь, я куплю тебе новую шубу.
Услышав о шубе, она вытерла мокрые глаза и пошла через большую кухню – заряжать посудомоечную машину. Он с улыбкой закурил длинную черную сигарету и, взяв лист бумаги, принялся за новый набросок - нагая женщина стояла спиной к зрителю и чем-то занималась у газовой плиты. Плиту он рисовал по памяти старую, еще тех времен, когда жил с матерью в крупнопанельных гадюшниках в провинции…


© Copyright: Роман Эсс, 2006



Читатели (285) Добавить отзыв
 

Проза: романы, повести, рассказы