Хорошее дело привычка. Пожалуй, даже любая привычка, пусть и не вполне приличная. С нею в жизнь входит порядок. Скажем, все знают, что курить до завтрака вредно, однако если завести себе такую привычку, то явление это обретает уже совершенно иной смысл: вместо праздных рассуждений о вреде в голову приходят мысли о размеренности вашей жизни и обстоятельности вашего характера, о внутренней опоре, наконец. И, согласитесь, рядом с такими материями ущерб от сигареты предстает несопоставимо ничтожным. Но! – одно «но» – курить натощак надо непременно каждое утро, так как нарушение этого распорядка ведет буквально к физической катастрофе. Первыми предпосылками ее являются упаднические мысли о том, что «и сегодня можно бы потерпеть часок», а итогом – абсурдное желание «бросить вообще». Но нелепо, приобретая невесть что, терять такую ценную вещь, как привычка! Приблизительно так бы мог рассуждать герой наш Павел Васильевич Грохотов, чиновник лет пятидесяти, в меру лысоватый, в меру полный, невеликого росту, со слегка помятыми щеками и глазками маленькими, острыми и пронзительно серыми. Мог бы, кабы не мурлыкал он себе под нос песенки да не суетился бы в сей момент на кухне, готовя себе скромный холостяцкий ужин, состоящий из жареной на постном масле картошки и квашеной капусты, заправленной тем же постным маслом, и даже без лука. Ну чего бы ему суетиться да еще напевать при этом, шлепая в такт и не в такт по полу тапком? Ведь и ужин как будто не Бог весть какой – не шашлык там и не цыпленок с овощами; ужин более чем скромный (да и хлеб черствый). И годы, как говорится, оставляют желать прошлого. Ни семьи, ни детей, только запущенная однокомнатная квартира на четвертом этаже панельного дома. Может, премию на службе получил? Ну! в наше-то время... Так в чем же дело? А в водочке дело, в водочке. Она, холодненькая, душу греет нашему Павлу Васильевичу. И еще – в привычке, что упрочилась уже и стала опорой в размеренной его жизни, крепя обстоятельность его характера. Каждый божий будний день Павел Васильевич, служащий бухгалтерии ликероводочного завода, приносит домой, как он в шутку выражается, бронежилет – им самим склеенный из тонкой резины плоский мешочек, незаметно помещающийся на спине его и столь же незаметно привязываемый к плечам и талии (или к тому, что от нее осталось) бечевками. Содержимое его не булькает, а приятно перекатывается при движении. Не станем рассказывать всех подробностей тайной деятельности нашего героя, чтобы не подвигать на подобное прочих служащих как нашего, так и других ликероводочных заводов, а заметим только вскользь, что всё-то Павлу Васильевичу пока – тьфутьфутьфу! – сходило. Правда, чего греха таить, замирало сердечко на проходной, ну да испуг-то был такой вот малюсенький, а удовольствие потом – во! огромное! Тут не замурлычешь – запоешь во весь голос. И вот когда уже исполнен последний тридцатилетней давности шлягер, и приплыла на стол шипящая в сковороде картошечка, и капустка, розовеющая нашинкованной морковью и щедро пересыпанная в свое время укропным семенем, радует глаз, Павел Васильевич аккуратно наливает в маленькую стопочку первый глоток водочки. Ах, как же она тягуча, как ароматна, холодна... Нет, здесь, перо мое бессильно, и я могу лишь посоветовать хотя бы мельком взглянуть в лицо Павла Васильевича. Оно расправляется, юношески розовеет, глазки в наслаждении прикрываются, рот сам собою делает улыбку, и только нижняя губа чуть подается вперед, хоботком, и ложится в этот хоботок край стопочки, и гордо закидывается голова, и... и пламенный лед проносится по языку и срывается в мрачную бездну желудка, чтобы взорваться в истосковавшихся пучинах его и тотчас вознести кверху разбуженное блаженство. И хрустит уже на хороших желтых зубах крепкая капустка, и зависает над сковородой вилка, выискивая кусочек поподжаристей, и рассеян полуприкрытый взгляд, и свежа улыбка, ясна мысль, прекрасны прошлое и будущее, красив мир, и хочется жить, жить, жить!.. И вторая стопочка только обостряет это желание, и третья делает его еще яростней... А вот тут прошу минуточку. Надо же такому было в свое время случиться, а потом повториться, да опять и опять – и так каждый божий будний день и, кажется, уже до скончания века... Именно после третьей повадился приходить к Павлу Васильевичу некто, на кого-то очень похожий господин, с бородкой, с рожками, в узком пиджачке, надетом на жилетку, что при том и короток ему был, в узких же брючках, одна гача которых была заметно толще другой и, по всей видимости, прятала в себе самый обыкновенный хвост, и в котелке. Вид этот господин от головы до штиблет имел крайне засаленный, но все же старался следить за собой и, находясь в гостях у Павла Васильевича, постоянно стряхивался и снимал с себя одному ему видимые волоски и соринки. Прежде чем сесть, он всегда осматривался и трогал пальцами стул, словно ждал какого подвоха или же не верил в прочность мебели Павла Васильевича, а вставая, осторожно притопывал, глядя под ноги, будто и пол казался ему ненадежным. Вообще, господин он был странный, и именно господин, ибо никакое другое слово не определило бы вполне его наружности, тем более слово «товарищ». Но господин опять же в ироническом значении: то есть все вот вокруг будто бы товарищи, а этот – господин; выискался, дескать. И еще – перчатки. Он никогда не снимал тонких кожаных перчаток, которые так привычно плотно облегали кисти его рук, что и не казались бы вовсе перчатками, если бы не их черный цвет. Впрочем, если и выглядел гость Павла Васильевича несколько старомодно, то и изъяснялся он на тот же манер, а значит, личностью был вполне гармоничной. И вот стоило Павлу Васильевичу в третий раз запрокинуть голову, как раздался робкий, всего два удара, стук в дверь. (Надобно здесь в скобках заметить, что гость этот никогда электрическим звонком не пользовался, чем и выдавал себя всякий раз.) Не спеша закусив, Павел Васильевич вразвалку направился в прихожую, бормоча про себя благодушную нечленораздельную брань, и отпер дверь. – Мое почтение, – извиняясь, кивнул стоящий на пороге гость и тихонько кашлянул в черный кулак, ожидая приглашения войти. Хотя, может быть, кашлять у него была совсем другая причина. Дело в том, что стояла как раз зима, и на дворе потрескивал изрядный морозец, а гость был в том же куцем костюмчике да в фетровом котелке с порванными в двух местах полями. То есть замерз он натурально: нос его покраснел, от ушей шел пар, и штиблетики постукивали по кафелю лестничной площадки словно копытца. – Кхекхе... – снова робко намекнул гость хозяину, что весело разглядывал его. – А, Делириум! – усмехнулся Павел Васильевич, будто бы очнувшись и не совсем по назначению употребляя латинское словцо, однако шире распахивая при этом дверь. – Ну входи, входи, рогатый. Гость замешкался, еще больше смутился, но счел все же своим долгом поправить хозяина: – Еще раз прошу прощения (видимо, уже не впервой возникало у них в этом пункте разногласие), еще раз, любезный Павел Васильевич. Но не могу не напомнить вам, что не являюсь и никогда не являлся галлюцинацией, плодом, так сказать, горячечного вашего воображения; напротив же – вполне натурален, и вы можете меня потрогать... Вот и рожки опять же... К тому же галлюцинация явилась бы пред вами сама собой – так, из ничего бы образовалась. Я же, как вы изволили заметить, постучал в дверь и тем самым оторвал вас от ужина, за что великодушно простите. Да и замерз, признаться, пока добирался, а галлюцинация ведь... – Что, не мерзнет? – по-прежнему усмехаясь, перебил хозяин. – Да ведь это смотря чья галлюцинация – моя, может, и мерзнет, и в дверь ходит. Вот позвони в звонок, тогда поверю. А? Это, по-видимому, тоже была старая шутка Павла Васильевича, потому что гость от слов его еще более смутился и потупился, промямлив лишь виновато: – Знаете ведь, что не могу, а просите. – Ну, ладно, ладно, только без обид. Входи, садись на свой стул, получай свою рюмку. Гость просиял, осторожно прошел в комнату, осторожно сел и взглянул на Павла Васильевича, ожидая обещанного. И только когда наполненная стопочка оказалась в его руке, укоризненно, даже с некоторым сладострастием заметил: – Краденая водочка-то? – Краденая, краденая, – привычно согласился Павел Васильевич. – И не стыдно вам краденую-то? – Так я ж не один пью – тебя вот угощаю; это как? – По нашему ведомству такое дозволяется, – туманно ответствовал гость, – а вот вам-то постыдиться бы да выбросить ваш «бронежилет». Хотя... хотя теперь это уж трудно будет сделать, боюсь, даже невозможно, ибо алкоголик вы, законченный алкоголик. – И что, что алкоголик? – взгляд Павла Васильевича, устремленный на гостя, был прям и тверд. – Что из того? Я завтра подымусь пораньше, кашки манной сварю жиденько, кружку выпью, а следом – чайку крепкого столько же, вот весь мой алкоголизм как рукой и снимет. Приду и буду служить весь день, и запаха от меня никто не учует. – Запаха... запаха... – словно мягкое лесное эхо, задумчиво повторил гость. – Разве в запахе дело? Жизнь ваша закатывается. – «Жизнь», – теперь уже хозяин откликнулся столь же глухо. – А что она – жизнь? День все одно пройдет, пей я или лобзиком чего выпиливай. И какая разница, сколько дней этих будет – больше ли, меньше ли... – Ну! Это вы по-школярски, – тотчас усмехнулся гость. – Представьте-ка: вот вы теперь сидите в тепле и водочку попиваете, а какой-нибудь ровесник ваш тем временем в мерзлой земле лежит, в ящике, в костюмчике одном, на спине распоротом. Поменяетесь с ним? – Всему свой срок, – уклонился от прямого ответа Павел Васильевич. – Народ наш метко выражается: пока мы живы – смерти нет, а смерть придет – нас не будет. – Загадочно выражается ваш народ. Не разумею. – А ты пей, рогатый, и нечего тут разуметь, если сразу не дадено. Да пей как следует, что ты ее весь вечер-то тянешь. Глянь-ка на графинчик, я ведь сегодня и на тебя принес; чуть полнее налил – и на двоих теперь хватит. Так что не стесняйся. По глазам господина было видно, что он, едва вошел в комнату, тотчас заметил «перемены» в графинчике, но виду не подал, а ждал, пока ему сообщат об этом. И вообще нелишне будет упомянуть о его прозорливости. Однако не станем уклоняться от дальнейших событий и скажем только, что сообщение о графинчике произвело на гостя самое благоприятное впечатление, потому что он вдруг с удовольствием зажмурился и выпил разом всю стопку, чего раньше никогда не делал, не желая, видимо, употреблять то, что ему не принадлежит и сокращать тем самым хозяину его обычную норму. – Молодец, Делириум! – крякнул Павел Васильевич, наблюдавший за тем, как лихо выпил его гость. – Завтра приходи, я еще больше принесу. – Украдете, – уточнил Делириум, аппетитно закусывая капусткой. – Славно вы здесь живете. – А тебе дома-то что, плохо? – Павел Васильевич тоже выпил и теперь тоже закусывал капусткой. – А вот вообразите: как у вас тут начался этот разброд – так у нас еще до него да вдвое хуже. Цены на продукты стали ну просто нереальные. Хоть водочку взять. У вас, если поискать, можно и за семьдесят шесть рубликов найти – «Зверобой», скажем. А у нас он двести с лишним стоит. А барыги, те за все четыреста продают, черти. – Вот те на, – несколько равнодушно откликнулся хозяин, шаря вилкой в сковороде. – А жалованье что ж, не повышают? – Повышают. Ползком. Как и у вас здесь. А цены – эвон как скачут, поди догони! У меня сейчас больше тысячи выходит. – Что ж, жить можно, если не пить. – Я и не пью. – И не пей. – И не пью. Только все одно не хватает, семья на картошке сидит, как вот вы. – Тоже неплохо. Где ж берешь картошку-то? – Так подкапываем. – Как это? – Так снизу. Вашу и подкапываем. Вы сверху – мы снизу. Кто вперед успеет. – Воруете, – мстительно уточнил Павел Васильевич. – Воруем, – горестным эхом откликнулся гость. – Только опять же прошу учесть, что у нас это допускается. – У нас тоже, – махнул рукой Павел Васильевич. – Так-то, брат Делириум. Ну, а чего ходишь туда-сюда, жил бы уж здесь, раз здесь дешевле. Вывез бы семейство, сараюшку бы какую ни на есть слепил и жил бы. Морозов, я гляжу, не боишься, пробавляешься, как все, воровством – вполне бы мог устроиться. – Не положено нам, – хмуро произнес гость. – А насчет морозов – это вы напрасно пошутили. Мы морозов так же боимся, как все. Мы живые. И жаль, что вы меня все Делириумом называете, словно я плод вашего воображения... Атеист вы, Павел Васильевич, право слово... И... и ненаблюдательны. Помните, приятель к вам заходил, в ноябре еще? Мы же были представлены друг другу, руку я ему пожал, он говорил со мною. Как же и он-то мог с галлюцинацией говорить? – Э, чего там, – поморщился хозяин, – когда и приятель вполне мог быть галлюцинацией. Оба вы тут передо мною и скакали, а как я спать лег – тю! улетучились... Да и приятель мой – тот еще тип: черт знает, с кем ни беседует, когда выпьет. Однако тема эта почему-то весьма интересовала Делириума, и такие ответы хозяина его устроить никак не могли. Он очень хотел ясности на этот счет и потому, отчаявшись, в волнении воскликнул: – Но позвольте! В таком случае и я могу считать вас своей галлюцинацией, – и при этом даже чуть пошевелился на стуле. – И считай. И на здоровье, – Павел Васильевич налил еще по стопочке. – Да, но вы на службу ходите... – И служба – галлюцинация. – Но водочку-то крадете! – И водочка – галлюцинация. И наплюй. Это я тебе говорю как галлюцинация галлюцинации. Пей. Выпили. – Но что же мне сделать, чтоб доказать вам обратное? – А ничего ты не сделаешь. Делириум умолк, забыв взгляд на собеседнике, и во взгляде этом были скорбь и отчаяние: положение его вдруг показалось ему совершенно, безнадежно безвыходным; действительно, доказать Павлу Васильевичу факт своего существования он был неспособен. – Да вы... – пролепетал он, – да вы страшный человек... – Страшный, – негромко сквозь капустный хруст согласился Павел Васильевич. – Но ты меня не бойся. Ты пей. Еще выпили. Помолчали. Павел Васильевич комфортно откинулся на спинку кресла, сыто икнул и ласково посмотрел на гостя. – Не понимаю тебя, рогатый, – благодушно молвил он. – Чего ты хочешь? Галлюцинация – не галлюцинация, делириум – не делириум... Не все ли равно? – Простите, но порядок же должен быть, порядок! – воскликнул наш господин и в возбуждении опять пошевелился на стуле. – Порядок, – усмехнулся Павел Васильевич, усмехнулся несколько даже глумливо, несмотря на прекрасное свое настроение. – Картошку нашу подкапывать – это порядок?.. Молчишь... Скажи лучше, зачем ко мне ходишь; заманиваешь куда, что ли? Так меня не заманишь: я меру знаю. – Затрудняюсь даже понять вас, – мелко и ненатурально засмеялся Делириум. – То вы говорите о моей, так сказать, ирреальности, а то вдруг причины какие-то спрашиваете. Как сие связать воедино? – Ты не виляй тут! – сердито прикрикнул на гостя Павел Васильевич, обнаружив за этой сердитостью свою неуверенность в споре. И наблюдательный собеседник тотчас уловил подвижку и потому продолжительно посмотрел на Павла Васильевича вприщур и назидательно отвечал: – Что же мне вилять, сами посудите? И как мне еще что-то открыть вам возможно, коли вы слов не понимаете? Сейчас вот только говорили с вами о ценах на водку, и я ничего от вас не скрыл. Ведь не скрыл? – Ну. – А помните, месяца полтора назад был у нас такой же разговорчик – тоже в два слова и тоже о водке? – Верно, что-то было. И что? – Так вы сопоставьте те цены и эти. – Э-э! Я уж и не помню их. Сам сопоставь. – Извольте. Вы тогда здесь за пятьдесят рубликов водочку покупали, а мы – уже за сто. Теперь вы, если не по талонам, на вокзале можете взять за сто двадцать, а мы – вдвое платим. А я все хожу к вам; и не только к вам, и не я один, но по всей стране. И ведь кабы поразмыслили вы или хоть меня с вниманием послушали, то заметили бы, что сперва у нас все меняется, а затем уж у вас. И я не то что не скрываю положения, но, напротив, часто указываю вам на него. – И что? – нелепо повторил Павел Васильевич и опять икнул, но уже с удивлением и, если можно так выразиться, заинтересованно. – А то, непонятливый вы человек, что ходим мы эдак, смотрим, спрашиваем, а затем у себя – там – докладываем кому следует, что увидели и узнали. Эксперимент – понимаете? По пятьдесят стали брать? Ну-ка, посмотрим теперь, что будет, если по сто двадцать сделать. Сделали – сперва опять же у нас – берут. Тогда – у вас. Тоже берут. Тогда – опять же у нас – по двести да по четыреста. Берут. Скоро, значит, и у вас будут брать. И, разумеется, не только с водкой такое – это я для наглядности вам, – а со всеми продуктами, со всеми товарами. – Как это? – А так, что мы там у себя докладываем самому, а он говорит: «Ага!» И идет к вашему самому; ваш ведь тоже водочку крепко уважает. Вот и сидят они вдвоем день, да другой, да третий, решают, как быть. А чего там решать, когда нашим-то все уж давно решено и вашему в готовом виде подано. Так уж, выпивают просто за икоркой, беседы посторонние ведут... Важно, чтоб наш-то у вашего все на глазах был. На Павла Васильевича рассказ гостя произвел, надо сказать, поразительное впечатление, от слова к слову удивление его росло, и хмель заметно уходил из его глаз. – Вот оно что-о, – протянул он в конце. – Но... ко мне-то ты зачем ходишь, я же водку не покупаю? – Различные слои изучаем, различные, в том числе и те, на которые опереться можно будет в случае чего. Все учитывается, любезный мой Павел Васильевич. Нас ведь миллионы, как и вас. И многие здесь, надо сказать, очень многие принимают нас, как и вы, за галлюцинации и потому очень охотно общаются. А затем в такие графики попадают, что страшно глянуть. Хоть вас возьми: один всего человек, точка едва видимая; а из точек этих линия составляется, и куда она поведет, куда повернет и выведет, – лишь избранным известно, а мы сие в доподлинности не ведаем, но лишь предположительно. Одно могу сказать уверенно: пока все сходится. Теперь вот только окончательно прояснились мыслью и стали пронзительно серыми глазки Павла Васильевича. Он, упершись руками в колени, подался вперед, но не за тем уже вовсе, чтобы наполнить стопочки, а чтоб открыть рот и произнести нечто важное. Однако рот он открыл, но произнести ничего не смог: жестокий кашель пресек его речь, и лишь обрывочные «Но как!.. Как же!..» – вырывались из груди его. – Ну-ну-ну, – успокаивал его как мог оробевший вдруг наш Делириум, желая, по всей видимости, вскочить со своего места, обежать стол и, как часто бывает в таких случаях, постучать несчастного по спине, но не смея этого сделать: – Ну-ну-ну-ну. Наконец Павел Васильевич продышался, громко втянул носом воздух, отер слезу и сказал ясным голосом: – Но ведь что же это тогда получается: ты сам живешь в нищете, семья твоя голодает, картошку – и ту крадешь, давеча говорил, что в ванной моей с удовольствием бы всемером поселился, а... а сам же и работаешь на них! Шныряешь тут у меня под ногами ловчее таракана, все вынюхиваешь, выспрашиваешь!.. И доносишь! Доносишь! – Да-с, доношу! – со старомодным пафосом воскликнул гость, осторожно распрямившись при этом на стуле, и глаза его сверкнули не свойственным ему, каким-то революционным блеском. – Доношу-с! Но примите во внимание, ненаблюдательный вы человек, слов моих не понимающий, и скажите мне: зачем я вам все это сейчас рассказал, все тайны наши изложил? Нет, не потому только, что жить мне с чадами моими тяжко, – не потому только! Мы и худшие времена видали. Походил я поверху, на вас посмотрел, поспрашивал вас и что увидел? Старушку увидел, что в забегаловке вонючей за другими доедала, ребенка увидел с табаком в зубах, двух девочек увидел в постели у жирного негодяя, узнал про мать, что дитя свое, как собаку, к батарее привязывала и шла пьянствовать, про матерщину и поножовщину, про убийства и воровство повсеместное! Людьми нутрий кормят, чтоб потом из шкурок их людям же шапки шить! Скажете, нет? А я был при этом! Отец насилует дочь, сын насилует мать... Да сколько же еще нужно такой мерзости, такого ужаса, чтобы остановиться! Послушайте, меж нами составился заговор, и весьма обширный. – Гость перешел на шепот. – Мы решили сегодня, где только возможно, открыться. Понимаете? Мы не можем уже, нам тошно. Как только вы обвинили меня в доносительстве, я тотчас понял, что вы из тех, что не станут молчать, а выступят против них. Вы, все вы, должны восстать и избавиться от вашего самого, ибо это он и иже с ним ведут вас туда, куда ведут. О нет, не сразу избавиться – да и не удастся сразу, – но сперва хотя бы найти друг друга, объединиться, сделаться той силой, что силу ломит. А это вам вполне возможно, уверяю вас! Надо только начать и начать завтра же, сегодня же. В противном случае настанет день, и вы сделаетесь совершенно расслабленными, и тогда нас поведут сюда, и мы придем, и будет кровь, и мы убьем вас и... и сами перестанем быть, потому что без вас нам нельзя, и сделается пустыня, и будет в ней власть безумной в немоте своей и бессознании своем Энтропии. Да-да! И я потому это знаю, что видел однажды нашего самого. Только однажды видел – и понял: он – маленький ничтожный безумец, он болен самоубийством, он говорит, что только так мы в родстве своем сольемся со Вселенной. У него нет детей, ибо он изначально бесплоден, как может быть бесплодна смерть. А я так люблю своих малюток, у них самые теплые одеяльца, и они так славно спят, посапывая своими чумазыми мордашками... Послушайте же: нельзя откладывать, ибо так много еще ослепленных. Ну? Чего же вы молчите? А Павел Васильевич действительно молчал, лишь лицо его выражало крайнее удивление и, пожалуй, даже испуг. – Ну ты даешь, Делириум, – выдавил он из себя, употребляя прозвище гостя скорее по привычке, так как не было уже в его голосе ни малейшей иронии. – Да пусть, пусть Делириум! – вновь воскликнул гость. – Дело в том разве! Разве не правду я вам сказал? Разве не душат вас нищетой и голодом? А то бы мы все жили, а? – Он уже словно просил. – Ну хоть как-то бы да жили, верно? Поймите же, нам без вас никак нельзя. И вы уж нас потерпели бы, разве не так? Подумаешь, картошечки бы у вас подкапывали, еще чего по мелочам... Но ведь жили бы! Очнитесь же, чтобы жить! Мы руку вам протягиваем, мы – вам, такого еще никогда не было. Ибо стоим мы рядом, и у ног наших – пропасть небытия... Трудно теперь сказать, какие чувства возникли в душе Павла Васильевича в эти минуты, но он вдруг исторг восторженный звук, отчаянно топнул в пол и непроизвольно замотал головой. И слезы радости брызнули из его глаз. – Руку! Руку! – вскричал он, протягиваясь через стол. И руки их обнялись и крепко сжались одна в другой. – Я знал, знал, что ты не просто так ходишь, – горячо продолжал Павел Васильевич. – И вот – открылось! Теперь вместе, теперь покажем. А это все – побоку! – И полетел на пол графинчик с подонками такой приятной еще недавно водочки, и зазвенели, разлетаясь на осколки, стопочки, и ухнула в стену сковорода... Они стояли друг перед другом, равные силой, словно два богатыря, еще недавно враждебные, но сумевшие найти в себе разум соединиться во имя великой цели. И был вечер... ...И было утро, когда проснулся Павел Васильевич и обнаружил у кровати своей осколки графина и стопок, сковороду и вылетевшую на пол картошку. И после утреннего туалета, проходя в кухню, глянул он на это еще раз. И после однообразного, как и ужин, завтрака своего, идя в прихожую, глянул он на это. И помнилось, помнилось ему все вчерашнее. И молчалось ему. И, конечно, не пелось. И на службе все думалось... Нет, не про то, что Делириум – галлюцинация, размышлял он. Тут все было ясно, и даже присутствие второй стопочки на столе не сбило бы его с этого убеждения. Другое волновало – разговор сам. Был ли он, не был ли – все ведь сходилось. И так текло до обеда; и после, когда он машинально взял свой портфель и отправился в уборную, чтобы перелить в «бронежилет» так же машинально добытую уже водочку и пристроить его, как японка ребеночка своего, на спине. И вечером, придя домой и приготовив скудный свой ужин, все думал Павел Васильевич о том же. Но когда, включив телевизор, увидел на экране такое знакомое брезгливое лицо самого, когда услышал из кривого рта его раскатистое самодовольное «я-а-а», когда каждой жилкой своею воспринял успокаивающие заторможенные движения его, Павел Васильевич не на шутку испугался. Сердце его стукнуло вдруг с неведомым доселе поворотом, будто желая ударить в ребра и замереть, да еще, еще. И рука сама потянулась к «бронежилету» и, расплескивая, наполнила стакан. И мелькнула уже сама собой обыкновенная в таких случаях предательская мыслишка: «Чего уж, когда там – всего лишь Делириум, а тут – Привычка!» Но вот стукнуло два раза... Однако уже не в сердце – в дверь. «Он, – с облегчением подумал Павел Васильевич. И тут же все в нем оборвалось. – Как же это? Я ведь... не пил!» Да и стук был не его, не Делириума, хоть и тоже два раза. Тот стучал негромко, интеллигентно. Страх... Тихо поднявшись, Павел Васильевич неслышно прокрался в прихожую и – не сразу – отпер дверь. На пороге стоял очень маленького роста полноватый господин, одетый, как и Делириум, но всем остальным до боли похожий на кого-то другого, такого знакомого, может, даже с детства знакомого человека. Лицо его было большерото и сурово, рыжая бородка топорщилась воинственно, голова была несколько даже чересчур запрокинута, а глаза сверкали прямо и требовательно. – Г’гохотов? Вы тут смот’гите, Г’гохотов! – выкрикнул маленький господин, делая неопределенный жест открытой ладонью. – Как бы вам п’гохо не п’гишлось! Судорогой пронзил Павла Васильевича этот крик. Он окаменел. А маленький господин резко развернулся и стал быстро спускаться по лестнице. Однако голова его, еще не успев скрыться из виду, вдруг так же резко замерла, вновь оборотилась к Павлу Васильевичу и как бы со ступеньки твердо, с расстановкой произнесла в добавление: – Не советую! И опять так знакомо взлетела рука... Не помня себя, Павел Васильевич на ватных ногах вернулся в комнату и тяжело лег на кровать, совершенно забыв и про телевизор, и про стакан. ...Этой же ночью, к счастью для самого себя, он, по всей видимости, умер... 8 мая 1992 года. Журнал «Барнаул», № 1, 1996. г. Барнаул.
|