Маттео и Мариучча
Фра Сальвадоре — в миру Маттео Сфорца, с утра обретался в угнетенном состоянии. Назвать подавленном значит ничего не выразить, тягостном, удрученном — пустые слова. Ему очень горько, и та горечь необоснованна. Фра Сальвадоре, сколько помнит себя, с раннего детства носил под ложечкой тоскливо-тревожную юдоль: саднит душа — название немочи. Так вот, душа изнывала у него постоянно. По утрам, едва проснувшись, скорее всего, он и пробуждался оттого, что ныло под сердцем, инок клял свою участь: «За что, за какие грехи несу наказание?» Монах пытался отыскать причину — болезненная мнительность, монашеское воздержание, одиночество, наконец... Нет, все упомянутое пришло потом, боль же изначальна, казалось, она явилась на свет с рождением Маттео. Отметить ради справедливости, порой он забывался, случались даже отрады — в разгаре дня, в беседе, в деловой суете, но они эфемерны, эти радости. Все так быстро улетучивалось, так стремительно и оставалась она — сосущая под ложечкой боль. Отравляя все и вся, отупляя разум, воспаляя раздражение, бессмысленный и бесцельный протест, снедающий личность. Она, эта надрывная тоска, была его бедой. Постылый удел, казалось, единственный выход — петля. Но он жил, снося недуг, считая участью. А что остается делать — каждому отмерян свой крест?.. Сегодня терзания фра Сальвадоре особенно невыносимы. Хотелось броситься на голый пол, кататься по плитам и дико, по волчьи завыть, заскулить, разорвать шальным дискантом зловещий ноющий гнет, содрать с кожи, с сердца, с глаз струпья проказы. Очистить, освободить душу от ноющей скорби. Молодой инок бережно снял с аналоя крохотную иконку Крестителя. Уповая на облегчение, прижал ее к солнечному сплетению, опустился на колени. Давя образком под дых, он ощутил исцеляющие флюиды, исходящие от миниатюрного изображения Предтечи. Стало легче. Маттео из рода Сфорца — славная фамилия: герцоги и кардиналы, кондотьеры и философы. Он же — францисканец-минорит в коричневой посконной рясе, опоясанный пеньковой веревкой, в растоптанных сандалиях, поставлен искоренять скверну в Виджевато. Неделю назад епископ Верчелли вверил в его руки город и округу, назначив инквизитором. Фра Сальвадоре — меч божий Виджевато! Прекрасный разбег будущему… Не за горами перстень настоятеля славной обители, а дальше... брезжит сияние епископской митры, а уж если помечтать, то и мантия кардинала — тайное вожделение иноков. Маттео не слыл ханжой. Да, он честолюбив — сказывалась кровь, воспитание, кумиры, вдалбливаемые с детства. Он навязчиво верил — его ждут великие дела. Порой он настолько возносился над бренной жизнью, что серьезно помышлял о стези святого. Стать святым — нет участи выше и желанней для смертного. Случалось, он впадал в невероятное кощунство, а что, если... он ставил себя на одну доску с Христом, ведь и Иисус Христос до тридцати лет не ведал в себе Бога. Да, странны люди?.. Одни, отвергая Божье существование, идут на плаху, в костер — ради одной идеи. Другие, среди них и Маттео Сфорца, не гадая, отдали бы жизнь, представься им возможность стать похожим на мессию. Маттео, возможно, единственный из разветвленного клана Сфорца человек чистый, не испорченный средой. Козни и интриги сородичей, кровь, сочившаяся из-под их хищных пальцев, ужасали его. Разнузданные пьяные оргии, омерзительный разгул с кокотками, бахвальство ловеласов — вызывали неподдельную тошноту. Впрочем, и флирт с угодливыми девицами, жаждущими лишь супружеского ложа, не важно с кем: со старцем, юнцом, красавцем или уродом, скрывающих ненасытную похоть под маской благодетельных святош, — рождал лишь презрение к ним. Безжалостная охота, суматошные балы и маскарады — какая все суета и бессмыслица... Монашеский обет, принятый им, аскетическая, но здоровая жизнь, серьезные увлечения патристикой укрепили его нравственно, всецело подчинив исповедуемым принципам. И вот приспело время собирать камни... Пройти испытание властью, не растратив себя, не опустошив кладезь взлелеянных идеалов, — удел немногих. На плечи фра Сальвадоре легло тяжкое бремя. Ему ли снести его?.. Нелегкие судьбы людей прорастают через его личную, неприкаянные людские помыслы и его собственные сплетаются в запутанный клубок. Как пробраться через дебри, где выход из лабиринта, где истина?.. А без правды никак нельзя! Круто посыпая солью истерзавшуюся душу, он в то же время ищет умиротворения людям, прибегшим к помощи, нуждающихся в нем. Он гробит себя. Иные деятельные иноки, мороча толпу, напяливают ржавые вериги, а он, Бог даст, скоро пойдет по морю... «Оставь надежду, входящий сюда...» — слова флорентийца над адскими вратами вполне сгодилась бы каталажке Виджевато, подумалось фра Сальвадоре. Замшелые, окованные черной медью ворота городского застенка тяжело захлопнулись за спиной. Монах съязвил: «Если я Данте, то где же мой Вергилий?» — А вот и он, заискивающе улыбаясь, согнувшись в почтительной позе, перед ним стоял начальник тюремной стражи. Фра Сальвадоре накануне ознакомился с кондуитом Чезаре Фуски: Дворянин, уличенный в мошенничестве, пинком вышибленный из гвардии, опускаясь все ниже и ниже, — тот докатился до тюремщика. Наделенный ко всему прочему звериной лютостью, Чезаре, видимо, закончит палачом на рыночной площади. Залог того — кровянистые мутные зенки затворщика. Красный колпак придется впору его макушке. — Веди меня к силинельской колдунье. Не обращая внимания на учтивый лепет стражника, фра Сальвадоре ступил на отполированный тысячью ног порог подземелья. Забегая то справа, то слева, не решаясь опередить инквизитора, надзиратель высвечивал смрадным фонарем покрытые слизью своды бесконечного коридора. Вскоре грубо тесаный камень катакомб стал перемежаться толстыми прутьями железных решеток. Мерцающий луч фонаря высвечивал в клетках изможденные лики узников. Иные из них с потаенным чаянием приникли к ржавой ограде, другие, скорчившись, отрешенно сидели в сырой глубине своих склепов. Они потеряли всяческий интерес и надежду. Люди молчали, даже глухие клацанья цепей оков, волочащихся по каменному полу, сливались в жидкое журчанье, словно где-то течет подземный ручей. И лишь звонкий стук недавно набитых подков Чезаре Фуска напоминал, что здесь пока не загробный мир. Немые белки глаз, покорные судьбине взоры провожали фра Сальвадоре. На мгновение, отразив язычок пламени фонаря, они тухли, растворялись во тьме, властно наступающей позади фра Сальвадоре. — Дошли... — надсадно прохрипел стражник. Они остановились у ржавой, глухо задраенной дверцы без всякого намека на окошко или хотя бы щели. Брякнув связкой спутанных ключей, тюремщик с придыханием стал отмыкать замок. Наконец тот поддался, противно заскрипев, створка отворилась. Пригнувшись перед низкой притолокой, они прошли вовнутрь. Опасливо распрямясь, фра Сальвадоре толком ничего не смог разглядеть: лишь осклизлые, неровные стены да ворох бесцветного тряпья в углу. Стражник прибавил огня, пнул сапожищем затрепетавшие в углу рогожи. С пола медленно поднялось хилое, уродливое создание. Тюремщик поднял фонарь, поставил его в нишу у входа. Осветил заскорузлое рубище узника. Сквозь прорехи ткани местами матово светилось тело. На Фра Сальвадоре в упор уставились гневные глаза, они на мгновение сковали взор монаха, привели в замешательство. Францисканец превозмог наваждение, через силу сморгнул и уже тогда раскусил, что эти глаза принадлежат молодой женщине. Ее исхудавшее лицо было по девичьи юно и миловидно. Хорошенькую девичью мордашку не спрячешь, не взирая не нечесаные волосы, на запекшуюся кровь у уголка губ, не смотря на бедный наряд. — Кто ты, — спросил ссохшимся языком фра Сальвадоре, — ответь мне, несчастная... В голосе инквизитора не было металла, но в нем пока отсутствовало и человеческое тепло. Вопрос был явно праздным, и минорит понимал это. Надзиратель с тупым выражением лица топтался рядом, затрудняясь что-либо добавить. Затворница медлила с ответом, и тогда Фуска додумался толкнуть ее связкой ключей, зажатой в кулачище. — Я Мариучча, дочь скорняка из Силинеллы, — ее голос оказался чист и свеж, словно утренний ветерок прошелестел под мрачными сводами каземата. — Она ведьма, падре, — запоздало подал голос тюремщик, — самая осатанелая что ни на есть! — Сотворив устрашающую личину, он грубо двинул скорнячке в живот ключами. — Что замолчала, тварь, ответствуй, так ли это? Страдалица оступилась, но, удержав равновесие, сглотнув комок воздуха, резко ответила: — Да, я ведьма! — и вдруг безудержно захохотала. Истерический смех напугал монаха, даже поначалу вызвал подобие озноба. Видавший всякие виды стражник и то несколько напугался, спешно перекрестился и положил руку на эфес шпаги. Неприкаянная узница продолжала смеяться, но порывы смеха уже теряли первоначальную мощь, перемежались клокочущим, задыхающимся хрипом. На ресницах заискрились искристые всполохи, слезы безудержно полились из глаз. Вскоре щеки и подбородок залоснились, блики фонаря отчетливо заиграли на ее лице. Фра Сальвадоре стоял огорошенный. Его душа наполнилась состраданием, он и не думал, что явился исповедовать ведьму. Лишь вчера, перелистывая длинный список ее злодеяний, он верил и не верил исписанным страницам протокола. Но теперь он напрочь забыл страшное обвинение, предъявленное Мариучче из Силинеллы. Перед ним стояло нежное и прелестное создание. Юница мучилась, у нее слезы... Страдал несчастный жертвенный агнец. — Чезаре, оставь нас, — надзиратель изумленно уставился на инквизитора (уж не поддался ли монах колдовским чарам), но инок был неумолим. — Чезаре, я хочу толком разобраться... чего ты стоишь, как истукан, оставь фонарь и ступай вон из узилища. Тюремщик замялся в нерешительности, ничего не понимая, недоуменно оглядывался то на Мариуччу, то на францисканца. — Ты что, болван, очумел, что ли? — не сдержался фра Сальвадоре. — Как бы чего не вышло, падре?.. Это она на вид квелая, в ней силищи то... Трое наших арбалетчиков едва с ней сладили. Падре, не долго ли до греха, побереги себя. — Чезаре, не мели ерунды. Знай, не пристало мне бояться деревенских кликуш. Я меч Христов! — Будь по-вашему, отче, я уйду, но тогда уж не пеняйте... — охранник вышел, даже не прикрыв дверь. — Послушай, Мариучча, — фра Сальвадоре осторожно дотронулся до плеча девицы. Его прикосновение испугало ее, она отпрянула к стене, сжалась в комочек, стиснув руки на груди. Сглотнув остатки рыданий, она пересилила себя и исподлобья уставилась на недоумевающего францисканца. Впрочем, ее черные глаза, еще застланные влагой, горели яркими угольями, выражая одно единственное чувство — упрямую непокорность. Фра Сальвадоре по-отечески ласково посмотрел на строптивую особь. Он знал за собой способность — располагать людей, сотворив вкрадчивое выражение на лице. «Апостольский лик» — так он именовал ту уловку. Он и на Мариуччу попытался воздействовать испытанным способом, но селянка оказалась крепким орешком. Волчонком зыркая на минорита, она отступила в темный угол мрачной кельи. Досада задела францисканца — неужели девчонка настолько дика и необузданна, что не видит свет добра в его глазах, не отличает его от своих истязателей? — Женщина, почему ты боишься? Я не причиню зла, я не обижу тебя, поверь мне. Не за тем я пришел сюда. Ты видишь, я удалил охранника, мне сразу бы следовало оградить тебя от его тумаков. Извини великодушно, оплошал, все случилось так быстро... Фра Сальвадоре осекся на полуслове, молодая узница не слушала его. Расширенные зрачки девицы безумно отражали колеблющийся язычок пламени светильника, обветренные губы что-то торопливо шептали: толи молитву, толи заклинание. Разумеется, инквизитор не ограниченный клирик, всюду видящий копыта и ослиный хвост, но, поверьте, стоять в трех шагах от полубезумной отроковицы, право, не так уж уютно. Несомненно, Мариучча находилась в прострации. Взору минорита предстало жуткое зрелище. Пустая физическая оболочка: плоть дышит, движется, но самого главного — души, претворяющей телесное создание в разумное существо, нет. Околдованная нежить сотворит любую несуразность, явит любую беду. Да разве спросишь с дождя, с вихря, с камня, сорвавшегося зеваке на голову?.. И эти пустые, пугающие своей отрешенностью от мира глаза, очи слепца. В них страшно смотреть, они вестники потустороннего мира, в них сама смерть. Но вдруг минорит уловил в остекленевшем взоре затворницы крупицу присутствия, зрачки чуть дрогнули. — Дрянная девчонка, ты вздумала водить меня за нос! — монах сорвался с места, подбежал к скорнячке, стиснув обеими руками ее голову, запрокинул с силой назад. В очах девицы проскользнул испуг, ее рот плаксиво покривился, послышался слабый стон. И тут фра Сальвадоре остро осознал, что в его руках не полено, не тыква, а хрупкая девичья головка. Монах всем телом, всем свои существом изведал ее пышные, пахнущие луговым сеном волосы, ощутил ее слабую тонкую шею с пульсирующей жилкой, познал ее мягкие податливые груди. Миг они простояли, прижавшись друг к другу, но этого мгновения достало на то, чтобы фра Сальвадоре уловил далекое и совсем рядом, грудь к груди, биение ее сердца. Смущенный минорит выпустил юницу из невольных объятий. — Зачем ты так шутишь? — выговорил он неповинующимся голосом, не сыскав лучшего, что сказать. — Я счел — с тобой припадок, а ты просто дуришь меня... Монах опустился на корточки, прислонился спиной к ледяной стене, его голова, прикрытая капюшоном, удрученно свесилась на грудь. Воцарилось тягостное молчание. Но вот минорит поднял свой взор, Мариучча вопрошающе смотрела на него, будто инок чего-то не досказал, не доделал. Черт возьми!.. Эта нищая селянка, почти дурнушка, приглянулась ему. Она ему по нраву — и все тут! Вот сейчас он поднимется, положит руки на худенькую талию, обнимет девичье тельце и начнет остервенело целовать душистые волосы, лобызать теплую кожу лба, мохнатые впадины глаз, пить сладкую влагу податливого рта. Вот сейчас он подойдет и поцелует ее... Фра Сальвадоре привстал с пола и резко отошел к дверному проему. Не подымая глаз, уставясь на землю, он выговорил, словно себе и ей в отместку: — Арестантка Мариучча из Силинеллы, тебе Святой инквизицией вменяется тяжкое обвинение. Надеюсь, знаешь, в чем оно состоит? Уверен, прекрасно представляешь, что означает сие обвинение — неминуемый костер. Ты будешь сожжена заживо... Это ужасно! Я уже ощущаю запах, сладкий запах горелого человеческого мяса. Глупая девчонка, тебе нужно жить!.. Почему ты клевещешь на себя, выставляясь колдуньей? Экое безмозглое существо... Тебе нравится куражиться, наводить страх и панику на суеверных и темных людей. Но, пойми, такое ерничество гораздо хуже их невежества, ведь оно безрассудно и добром не кончится. Я просто не понимаю цели, чего ты добиваешься дурацкими выпадами? Ну, хотя бы осознаешь содеянное тобой?! Нет, ты определенно сумасшедшая... Не будь я инквизитор Виджевато, если не засажу тебя в желтый дом... Так тебе и надо, милочка, святой Франциск тому порукой... — Неужто передо мной инквизитор Виджевато? Вот кем является нищий монах... — Да, но почему это удивляет тебя? — Минорит находит удовольствие пытать огнем и водой несчастных оболганных?.. — Я не терзаю безвинных людей, это не правда. — Молчи, лживый, безродный святоша, тебе никогда не сравняться с Франциском из Ассизи, он проповедовал птицам, а ты — мертвецам. — По какому праву оскорбляешь инока, бессовестная девчонка? Наконец, почему считаешь меня безродным? Я урожденный Сфорца, мой прадед миланский герцог, а дед закончил свои дни кардиналом в Кремоне, отец мой пал при Павии, командуя лодийским ополчением. — Ой, мне смешно, голоштанный францисканец имеет благородных предков. Так знай, теперь я еще больше убеждена — на тебе кровь. От тебя смердит — минорит! — Ну, знаешь, «красотка», всему есть предел... — монах хотел сделать своенравной девчонке подобающее внушение, но она не слушал его: — Я-то, глупая, считала, что бедненький монашек по доброте душевной приспел меня исповедать. А тут заявился прожженный инквизитор: «наставлять на путь истинный». — Скорнячка злобно усмехнулась. — Ответь мне, падре, или как там вас величают, сколько получаешь скудо за сожженного еретика, распятую ведьму, обезглавленного скомороха? Сколько золотых скудо звенит в вашей нарочито истрепанной мошне? — Прекрати немедля, мерзкая девчонка! — Кровосос! Кровосос! Руки, руки... — посмотри на свои крючья, с них каплет кровь. О... Боже! — Ты, — у фра Сальвадоре перехватило дыхание, — ты, дрянь, права не имеешь прикасаться своим языком к имени Божью! Эх, юница… Францисканец ошалело заметался, вскинув руки к голове, и в гневе выбежал из узилища силинельской колдуньи. Не разбирая пути, спотыкаясь о выбоины брусчатки, он помрачено побрел к выходу из каземата. Его предусмотрительно нагнал Чезаре Фуска. — Прикажите, отче, проучить злодейку, она воистину заслуживает хорошей трепки... — Так ты подслушивал, хитрый лис, — беззлобно выругался минорит и безвольно махнул рукой. — Не стоит, Чезаре, тиранить девчонку. Она не разумеет своих поступков, Христос учил... Лицо тюремщика выказывало лютую злобу, этот садист уже предвкушал страдания новой жертвы. От минорита не скрылось, чем заняты помыслы стражника, и уж конечно, словами Спасителя его не пронять. — Чезаре, ты слышишь меня? Заклинаю всеми святыми, с головы полоумной девчонки не должен упасть не единый волос. Понятно, костолом, иначе будут неприятности... — фра Сальвадоре выпалил тираду таким тоном, что догадливому стражу ничего не осталось, как вытянувшись во фрунт, успокоить монаха. — Приложу все старания, ваша светлость, то есть, ваше преподобие, то есть... — вконец запутавшись, Фуска удрученно завершил. — Ни один волосок, ей-ей... Фра Сальвадоре, словно выпущенный пращой камень, вылетел из затхлого подземелья. Быть может, он впервые поймал себя на мысли, что воистину счастье быть свободным: стоять запросто, щурясь на солнце, не вздрагивать испуганно при окриках надзирателя, не ожидать приговорено, когда тебя, как скотину, пинками затолкнут в вонючий склеп. Свежий утренний воздух пьяняще зашумел в голове, хотелось звонко запеть... на худой случай сгодилась бы «Мизерера». Внезапно на лазурном небосводе возникла маленькая серая тучка, она поспешно набухала, распревала ржавыми клубами, поглощая наивную синеву небес. Пришла дума о Мариучче. Странно, но размышляя о необразованной селянке, обвиненной в самом страшном для простолюдина грехе, отроковице, грязной, нечесаной, ютящейся рядом с парашей, фра Сальвадоре называл в мыслях себя самого — просто Маттео. Именно Маттео, как его окликала мать, как звали с детства приятели и подруги. Он был просто человек по имени Маттео. Сан и титул остались за чертой, да и не в них дело... Мыслимо ли сознавать себя царедворцем, склонив голову на колени престарелой матери, стоит ли корчить из себя важного сеньора, стучась в отчий дом. Очень часто мы привыкли видеть себя кем-то значимым, чванство въелось в запах нашей кожи, нам нравится любоваться собой. Но сейчас просто Маттео думал о просто Мариучче. Жалел ли он бедную пленницу, вспоминал ли ее податливую плоть, нежную кожу запястий, дурманящий запах пышных волос? Пожалуй, Маттео не отдавал себе отчета в своих чувствах. Несчастная заполонила его помыслы бестелесным воздушным символом, он не вдавался в особенные, лишь ей присущие черты, но она вся была перед ним единой сутью — Мариучча!.. Не помня обратного пути, будто упившийся бражник, Маттео очнулся в собственной келье. Сухая и теплая сводчатая комната являлась его пристанищем уже больше месяца. Высокое стрельчатое окно с толстыми полупрозрачными стекляшками выходило на тихий монастырский дворик. Городской шум и суета не проникали сюда, в обители царили размеренный покой и уединение. На свежевыбеленной стене массивно выделялось потускневшее оловянное распятье. Чуть сбоку от узкого жесткого ложа располагался резной столик, напоминавший аналой. Столешница завалена пухлыми ноздреватыми фолиантами и связками рукописей. Иные уже пожелтели, бумага и пергамент высохли и стали ломкими, другие листы еще хранят упругое прикосновение пера. В углу неприметно разместился лакированный бельевой шкафчик, напротив окна широкая полка, вновь с книгами и рукописями. Вот и все убранство, вся роскошь жилища монаха францисканца, громко именуемого инквизитором Виджевато. Фра Сальвадоре, шаркая подошвами по полу, доплелся до поставца, механически переложил какие-то рукописи, несколько книг, освободил свободное место. Случайно или нет, его взор упал на фолиант, переплетенный в воловью кожу, тяжело прижавший сдвинутые бумаги, — «Malleus Malefikarum» . С какой целью у меня на столе кодекс по демонологии Якова Шпренгера и Генриха Крамера? — в голове францисканца все смешалось. — Ах да... — дело силинельской колдуньи по имени Мариучча. Страх охватил монаха, настоящий зоологический ужас обуял все существо, пожалуй, он испугался не за себя, впервые его лихорадила участь другого человека. — Куда же он подевался? — руки минорита лихорадочно шарили по столешнице, судорожно теребили перекосившиеся ящички укладки, наконец пальцы стиснули тонкий хрустящий свиток: обвинительный протокол по делу Мариуччи из Силинеллы. Фра Сальвадоре машинально пропустил начальные строки, выведенные лихой скорописью, но вот внимание привлекла следующая витиеватая запись: «... представленные пункты доказательств разъясняются нижеследующим: Безвинно потерпевший и понесший ущерб Игнацио Скамбароне в качестве законного супруга приносит следующее заявление в виде иска с клятвенным подтверждением каждой из предъявленных статей, без всякого запрещенного сообщничества, со словами «Считаю верным или неверным», с присовокуплением, что в противном случае...» Фра Сальвадоре тяготило нудное присловье, он уже собирался отбросить донос прочь, как глаза помимо воли переместились несколько абзацев ниже: «...в-четвертых верно, что скорнякова дочь, в мае сего года, вызвавшись лечить жену Скамбароне, дала той якобы целящее зелье. В-пятых, испив тот напиток, истица тотчас еще боле занедужила и уже не смогла согнуть спины. В-шестых, и по сей день она, Скамбарониха, в жестоких недужных муках влачит свое существование. В-седьмых, верно, что истица использовала всяческие надлежащие средства, потребовавшие значительных расходов, только помощи ей уже никак не поступило...» Монах пропустил с десяток строк: «...в-пятнадцатых верно, что скорнячка похвалялась пастушонку Луиджи из Козино, что она точно владеет нечестивым ремеслом и есть ведьма, весьма испугав тем самым богобоязненного отрока. В-шестнадцатых верно, что она, Мариучча, воспитывалась некогда в посаде Ареццо у своей тетки по матери Сфортуны, каковая была колдунья и там же потом сожжена. В-семнадцатых верно, что мать Мариуччи — Лючия, родная сестра той Сфортуны, по возвращению дочери домой высказывалась, что готова простить дочери разные проделки, если только та не переняла чародейственных способностей своей тетки». Фра Сальвадоре осталось лишь схватиться за голову, но он продолжил чтение далее: «...в-двадцать-пятых верно, что она говорила прачке Сантине, мол, те, кто занимается магией, имеют от того большую прибыль. В-двадцать-шестых, когда ведьмы слетаются на шабаш, то у них имеется всякая вкусная еда и хмельное питье. В-двадцать-седьмых, на игрищах их уестествляют самые красивые парни, и развратные женщины испытывают необычайное сладострастие, которое не выразить словами. В-двадцать-восьмых, иные из ведьм весьма охочи до особ своего же пола, а есть и такие, которые отдаются всяким мерзким тварям, как-то: псам, волкам, кабанам, а также лешим, вурдалакам и прочей лесной и кладбищенской нечисти». Францисканец брезгливо усмехнулся, но уже не в силах был оторваться от свитка, исписанного гнусными наветами: «В-тридцатых, та девица Мариучча дала подмастерью шорника, коротышке Луке, некий напиток в оловянной кружке, от которого он стал вовсе неспособен к работе и вскорости ударился в бега, где и сложил буйную головушку. Тридцать первое: верно, что она мяснику Умберто, когда тот разрубал мясную тушу, так повредила ногу, что он полгода залечивал это увечье. Тридцать второе: верно, что названная Мариучча в полнолунье ездила верхом на стельной корове угольщика Джузеппе, так что та околела, изойдя кровью. Тридцать третье: на прошлую на пасху она, мерзкая тварь, погладила по головке невинного мальчика — церковного служку Филиппо, так что к вечеру на того напала буйное помешательство и нельзя было влить ему лекарства иначе только связав». Последнее обвинение значилось под номером сорок пять. Фра Сальвадоре прочитал остальные показания, уже не вникая в смысл написанного. В конце обвинитель требовал, вернее, его сподобили, потребовать: «...вынесения решения, на которое он, Игнацио Скамбароне, притязает в пределах вышеизложенных доказательств, кои он выдвинул по ходу дела, по обычаю и по обязанности христианина, представляя их в совокупности в самой законной форме, равно как и само обращение к милостивому суду в защиту прав и справедливости». Фра Сальвадоре онемелой рукой отпихнул от себя зловещий свиток, разивший сладковатой трупной прелью. Разум минорита загустел, подобно тележной мази в туманное утро. Пришлось иноку усилием воли отринуть от себя оцепененье, призвать к порядку досель не подводивший разум. Сумбурные мысли улетучились. На их место заступило осознанное желание спасти Мариуччу, вызволить несчастное создание из беды. Францисканец знал — сан и положение, занимаемое им, отнюдь не способствуют его замыслу. Дезавуировать, заканителить обвинение в колдовстве решительно невозможно. Отпусти он Мариуччу, огласив иск Скамбароне несостоятельным вымыслом — обязательно привлечет внимание вышестоящих иерархов. Святая инквизиция так просто не расстается с заблудшими птахами, угодившими в ее силки. Несомненно, судебное разбирательство будет продолжено, но уже на другом уровне. И в чем фра Сальвадоре никак не сомневался: конец будет только один — костер. Минорит понимал, что у него в Виджевато предостаточно врагов. Одним не по нутру его неподкупный нрав, другим его излишняя мягкотелость, третьим наоборот, его избыточный пуризм, заставлявший знатных синьоров таить свои пикантные пристрастия. Достаточно лишь огласить не взвешенное решение, поспешить необдуманно, как десятки доносов посыплются и в священную конгрегацию, и в канцелярию ордена, да и в папскую курию. Единственное, в чем он не сомневался: лично ему мало что угрожает, вряд ли церковники осмелятся подвергнуть репрессиям внучатого племянника миланского герцога, он отделается лишь холодным порицанием. Но Мариучча?! Девица уже никогда не будет в его власти, ее отдадут на растерзание более благоразумному инквизитору из «простых»... и уж тогда фра Сальвадоре ничем не сможет помочь. Так что же предпринять?.. Организовать побег?.. Пожалуй, надежные люди найдутся, отыщутся и деньги, немалые средства, могущие навсегда скрыть девицу от недреманного ока инквизиции. Кажется, это единственно правильный выход, да и по времени лучшего не удастся предпринять. Главное, она останется целой, пусть они будут навсегда разлучены, но Мариучча будет жить, и осознание этого факта утешало минорита. — Господи!.. — фра Сальвадоре внезапно в ужасе спохватился. Только что он помыслил о невежественной селянке как о своей избраннице, своей возлюбленной. Даже сама мысль о вероятной разлуке с малознакомой юницей была горька ему. Монах взялся корить себя: «Своевольный же ты, иноче, человече, уже возомнил, что девчонка принадлежит тебе... Но ведь недавним утром ты был изгнан ею, как шелудивый пес из овчарни». И вдруг фра Сальвадоре ужаснулся внезапно озарившей его догадке: сам того толком не ведая, он уже любил Мариуччу. Каким образом исполнилось сие великое таинство? Неужто за какой-то час свершилось то, к чему он, Маттео Сфорца, подсознательно приуготовлял себя всю сознательную жизнь, — он повстречал любовь. Конечно, как всякий полноценный мужчина, он не сомневался, что рано или поздно ему повстречается женщина, которая станет для него единственной, его ненаглядной. Но даже в тяжком кошмаре он не мог предположить, что его избранница будет столь низкого сословия, вдобавок заклейменная, как колдунья. Раньше Маттео по неопытной наивности предполагал, что плотская любовь принесет ему заслуженное счастье и душевный покой, но выходило обратное. Прежде всего он не видел взаимности со стороны Евиной дщери, да и смешно о том говорить в столь краткие сроки. Но обнаружься ее ответное чувство — в чем и как проявила бы себя их любовь?.. Монах, войдя в разум, прогнал от себя лукавые мысли. Вправе ли он думать о нежных ласках и голубиной воркотне в то время, когда едва обретенная любимая находится в смертельной опасности. Она на волосок от неминучей смерти. — Скорее, скорее спасать несчастную!.. А там будет видно, там уже Бог рассудит... Азарт предприимчивых предков взыграл в нем. Решено, он устроит Мариучче исчезновение из узилища, он укроет селянку в надежном месте. Немедля, сейчас же он отправится в темницу, предложит узнице свой план, оговорит с ней детали побега... Став свободной, сблизившись с ним, она наверняка проникнется его благородной душой, поймет его чувства — она не сможет не полюбить его. Обуянный страстью, Маттео сбежал в монастырские конюшни, приказал оседлать лучшего коня. Заспанные конюшенные изумились странному распоряжению, однако исполнили без промедления. Серый, в яблоках, сытый, лоснящийся жеребец, насилу взнузданный кряжистым конюхом, нетерпеливо кусал удила и звонко цокал подковой по мостовой. Маттео, подвернув сутану, с размаха вскочил в высокое седло, пришпорил коня. Тот взъерепенился, но, почуяв опытного наездника, наметом вылетел из монастырских ворот. Конюшенные и прочий работный люд с восхищением проследили за быстро исчезающим всадником. Молодой служка с упоением заметил: — Надо же быть такому, — падре, а на деле лихой хват! Почто скрывать молодецкую удаль?.. Среди возгласов восторга проскрипел гнусавый фальцет, порицающий францисканца, мол, не пристало монаху скакать на лошадях, подобно безмозглому армейскому хлыщу. И тут самый старый и уважаемый конюх нравоучительно изрек: — В логове льва рождается лев. Из гнездовья орла слетают орлы. А Сфорца, едва появившись на свет, тянутся к мечу... Даю голову на отсечение — нашему сеньору на роду написано быть не смиренным иноком, а гонфалоньером. И кончит он не надушенным кардиналом, а грозным герцогом. — Твоя правда, Бригелла, — дружно загалдела челядь, — быть Сальвадоре герцогом, а то и королем, чем черт не шутит... Тем временем Маттео, домчав до острога, бесцеремонно теребил безжизненно поникшую тушу тюремного начальника. Чезаре Фуска по обыкновению к вечеру напивался в стельку. Не догадайся монах окатить стражника колодезной водой из дубовой корчаги (той водицей отпаивали сомлевших родственниц заключенных), долго бы приводили в чувства отставного кавальере. Фуска тупо продрал налитые кровью зенки и вознамерился изничтожить редкого наглеца. Но, прозрев, узнал отца инквизитора, виновато осекся и раболепно развел ручищами. Фра Сальвадоре негодующе покачал головой, но не стал делать внушения тюремщику, так как дураку известно, что читать нравоучения пьянице пустая трата времени. Он потребовал ключи от подземелья. Уличенный в низменном пороке страж безоговорочно протянул тяжело звякнувшую связку отмычек. И тут минорита внезапно ожгла постыдная догадка: по сравнению с мерзавцем и беспробудным пьяницей Чезаре — Маттео Сфорца и есть всамделишный преступник, место которого в дальнем каземате. Это он, отпрыск миланских герцогов, замыслил устроить побег узницы из-под стражи. Как назвать подобный поступок, если не вероломной изменой?.. Пьянство Фуски не идет ни в какое сравнение с отступничеством минорита, по долгу призванного искоренять всяческую скверну. Монах подумал тогда: «Мне ли укорять смиренного служаку? Да и вправе ли я кичиться незапятнанной честью? Не лучше ли одуматься и покинуть узилище... Уйти прочь и вся недолга... — но подавил холодок малодушия. — Остынь, выбор сделан, обратного хода нет!» Стараясь утихомирить расшатанные нервы, падре по-доброму разговорился с опальным тюремщиком: — Чезаре, не ходи за мной, меня проводит молодой караульный. Да пусть он захватит в поварне еды, да смотри, не грубой жратвы. Вот тебе на все про все — два сольдо. Воспрянув нежданной милостью, Фуска стремглав бросился выполнять поручение. Через минуту он привел сизоносого стражника, державшего на воздусях корзиночку с провизией. Фра Сальвадоре захватил вонючий карбидный фонарь, встряхнул для пущего пламени и поманил робкого напарника Фуски. Начальник стражи, перекрестясь (пронесло, слава Богу), отправился наводить порядок в противной стороне подземного узилища. Что вскоре подтвердилось хлесткими оплеухами, сопровождаемыми зычной бранью. Кто посмеет усомниться в отсутствие служебного рвения у Чезаре Фуска — называть малого лоботрясом? Из-за волнения не сумев отпереть неподатливую дверь Мариуччи, минорит попросил об одолжении попутчика. Сизоносый страж, окрыленный доверием, самозабвенно провозился с замком целую минуту. За это время францисканец дотошно оглядел подступы к келье и по дуновению сквозняка обнаружил запасной выход из подземелья. Но вот дверца распахнулась, фра Сальвадоре повелел ключарю ожидать на скамье у выхода. Караульщик сметливо попятился: пока падре душеспасительно проканителится с деревенской колдуньей, можно запалить трубочку-носогрейку и даже вздремнуть. Минориту лишь стоило взглянуть на сутулую продолговатую спину охранника, как он утвердился в полном безразличии того к чужим тайнам. Фра Сальвадоре решительно переступил порог каземата. Яркий сноп света карбидного фонаря, ворвавшись в низкую темницу, до мельчайших подробностей высветил потолок и заднюю стену. Ослепленная Мариучча стояла, вжавшись в грубую кладку, словно старалась уйти в камень. Левой рукой она непроизвольно защитила глаза, правой цепко сжала разорванный ворот платьица. Стянутая к шее ткань тесно облегала ее худенькие плечи, холмики грудей с пупырышками сосков, проступавших сквозь ветхое полотно. Фра Сальвадоре, сглотнув комок пресной слюны, нечленораздельно, наобум произнес онемевшими губами: — Мариучча, это я, Маттео Сфорца. Я пришел опять, — пытаясь сгладить приступ заикания, он оглядел келью, якобы удобней пристроить фонарь. С излишней осторожностью установив светильник в нише, минорит оглянулся на затворницу. Та торопливо сделала шаг в сторону, покинув ореол слепящего луча. И тут взоры молодых людей скрестились. Настороженная Мариучча, похоже, не ожидала ничего утешительного от повторного посещения инквизитора. Во взгляде женщины отсутствовали покорность и страх, не заметно апатии и кротости, но не было — и вызова, протеста. Единственно, в ее глазах сквозил немой вопрос: «Что ты, монах, хочешь от меня, зачем заявился?» Фра Сальвадоре скромно улыбнулся девице и невольно, как бы в ответ, пожал плечами. Он, облеченный властью сановник, в глупой постыдной позе стоял перед селянкой, одетой в рубище. На его губах застыла извиняющаяся улыбка. Нет, он не лишиться рассудка, но как бы охмелел. В ушах стоял пронзительно тонкий звон, голову слегка кружило. Какое-то новое, неизведанное ощущение наполняло его, сродни чувству полета во сне. Мариучча простонародным женским наитием определила, что не иначе монах-францисканец влюбился в нее, «втюрился» с первого разу, как говорили у них в Силинелле. Скорнячка в народе считалась красивой и хорошо о том знала, даже в лохмотьях она была прекрасна. По обыкновению, ошеломленные ее прелестью сиволапые мужики и неотесанные парни враз превращались в безмозглых баранов, стоило ей показаться на людях. Изредка, случалось, находился отъявленный смельчак, необузданный и дерзкий, он давал волю рукам, норовя потискать красотку. Порой грубые заигрывания были приятны, но обыкновенно ее маленькие кулачки никому не давали спуска. В селенье-то как, если девка-пава, то и парень должен быть под стать. Но, видать, в Силинелле перевелись соколы, получив отпор, незадачливые ловеласы искали подружек поплоше. Иные из отвергнутых похотливцев, осерчав на недоступную юницу, принимались всячески хаять Мариуччу. Им самозабвенно подзуживали досужие кумушки, завистливые на чужой успех. Но умные люди сказывали: «Не руганная краса, что не испитое вино — не пьянит и не радует...», а остряки заявляли также: «Да угодит поклепка — сплетнику в похлебку!» То ли впрямь Мариучча, возомнив о себе, ждала заморского принца, то ли в самом деле никто не пришелся ей по сердцу — однако не было у селянки милого дружка. И не знала она волнительного состояния влюбленности, а порой наедине с луной кляла постылую жизнь. Впрочем, каждый знает, что даже забубенная дурнушка и та тешит себя надеждой на женское счастье. Потому Мариучча надеялась на судьбу и терпеливо ждала предназначенной только ей любви. Неужто сбывается грезы? Вот умиляется молодой мужчина — настоящий красавчик, восхищается ею — нечесаной и не мытой, окутанной в рваное тряпье. А она стоит перед ним, обвиненная в сатанизме, раздавленная предательством односельчан, готовая озлобиться на весь мир. Мариучча окинула беглым взором стройного монаха, облаченного в грубый хитон, опоясанного пеньковым вервием. Вгляделась в благородный лик молодого минорита. В бедной головке девицы зародился сонм противоречивых мыслей и чувств: «Кто он, этот человек — породистый жеребец, хищный изувер, сластолюбивый поп? — и тут ей припомнился лик Иоанна Предтечи, изображенный на фреске одной из церквей Ареццо. — Как же этот минорит похож на Крестителя: прямой нос, строгий рот, густые брови... Почему она набросилась на францисканца давешним утром, ведь монах не угрожал, не пугал всевозможными карами, он лишь порицал за сумасбродство?.. Но откуда ему знать, разве он способен понять... Как эти францисканцы норовят залезть в душу... А я не хочу, чтобы ковырялись в сокровенном!.. А он, вероятно, добрый монашек, даже ласковый и нежный...» Фра Сальвадоре сделал шаг в направлении девицы. Мариучча выбросила руки вперед, отгораживаясь ладонями от стремления монаха приблизиться. Францисканец в странном забытьи, поддавшись подсознательному порыву, сжал маленькие холодные пальчики узницы, передавая им тепло своих больших ладоней, и, чуть помедлив, прижал к своей груди. Дыхание Мариуччи коснулось его щек. Она не сделала попытки освободиться от нежной хватки монаха, наоборот, ее ладошки безвольно поникли в тисках его рукопожатий. Потом ее пальчики наполнились током жизни, встрепенулись, но лишь за тем, чтобы удобней поместиться в горячих дланях минорита. Фра Сальвадоре всем своим существом почувствовал, что его непроизвольный жест, его непритязательная ласка не остались безответными. И тогда он всем телом прижался к девице. Их груди соприкоснулись. Он обнял селянку за плечи, трепетно ощущая их слабость и хрупкость. И тут Маттео не совладал с собой. Его ищущие губы с опаской приникли к упругим и в то же время податливым губам Мариуччи. Оба они опьянели от нечаянного поцелуя. Маттео, распаляясь, уже возжаждал настоящего лобзанья. Мариучча, задыхаясь от его натиска, согнутыми в локтях руками, что было силы оттолкнула оторопевшего Маттео. Молодой минорит не выказал строптивости, очевидно, порыв страсти остудило осознание зыбкости яви. Действительно, реальность была ужасающа, ибо самоя жизнь Мариуччи висела на волоске. Маттео выпустил страдалицу из объятий. И хотя их тела разъединились, он всеми фибрами души ощутил, что теперь их связывают прочнейшие узы. По сути — они одно целое... — Я принес еды, ты должна подкрепиться, — он нашелся, что сказать. Переворот сознания, происшедший с Маттео, еще не завершился в Мариучче. Она совестилась внезапно возникшей близости с незнакомцем, стыдилась Маттео. Потому, словно дикарка, не смаргивая, она вглядывалась в инока, искала подвоха. Прекрасные глаза селянки стали наполняться слезами, и вот, переполнившись влагой, сквозь веки прорвалась одна бисеринка, другая, а следом уже тоненькие струйки пробежали по раскрасневшимся щечкам. Маттео нежно промокнул подушечками пальцев мокрые бороздки на девичьем лице, не удержался и поцеловал Мариуччу в открытый лоб, самую малость коснувшись губами. — Не плачь, милая, я с тобой... Все будет хорошо, — он не смог отыскать подобающих случаю слов. Поддерживая узницу за плечо, усадив на лежанку, устланною соломою, укрыл ее ноги шершавыми рогожами. Бедная изголодавшаяся девочка, стесняясь проснувшегося аппетита, начала церемониться, якобы сыта, и подкрепилась самую чуточку. Фра Сальвадоре, понимая, что она хитрит, подбодрил упрямицу легким нажатием на плечо. Покойная поддержка, исходившая от прикосновения монаха, придала Мариучче уверенность в собственных силах. Приправленная непересыхающими слезами пища никогда еще не была столь сладка. Маттео из деликатности не смотрел на возлюбленную, но ощущал каждый ее глоток как собственный. Каждый проглоченный ею кусочек наполнял его не теплой сытостью, а горькой, щемящей тоской, страхом за участь слабого, бесправного создания, сидящей подле него на соломе и почему-то ставшей его возлюбленной. Он предостерег затворницу, опасаясь за ее истощавший желудок. Но много ли ей надо, она уже утолила голод, здоровый румянец заиграл на щеках. Фра Сальвадоре подошел к полуотворенному входу, прислушался и, стараясь не скрипеть, плотно прикрыл дверцу. Мариучча заворожено смотрела на его действия, по-детски гадая, а что же будет дальше. И вдруг, вскинув голову, она безотчетно засмеялась. Но смех был не долог, он прервался также внезапно, как и начался. На лице Мариуччи застыла вопросительно-щемящая мина, в ней было что-то от замашек капризного ребенка: «Ну почему вы мне надоедаете, я уже сыта вашей опекой, подите прочь!..» По-видимому, предыдущая выходка и настоящее выражение ее лица были столь непостижимы и странны, что монах с недоумением посмотрел на женщину. Во взгляде сквозил испуг, должно, он машинально подумал, уж не помешалась ли она. Минорит поравнялся с женщиной, встал, возвышаясь над ней. Мариучча неловко закинула головку вверх, поймав тревожный взор инока, смутилась и опустила глаза. По ее худенькому тельцу пронесся порыв — подняться. Маттео повелительным жестом упредил ее устремление. — Мариучча, — произнес францисканец и повторился, — Мариучча, ты не должна томиться, ты не можешь находиться в этой зловонной яме! Девица едва приоткрыла губы, намериваясь то ли переспросить, то ли уточнить услышанное, но не успела — пальцы Маттео сжали ее щеки. — Пойми, Мариучча, я хочу тебя спасти, вырвать из узилища! Я полюбил тебя! Поверь мне, ты дорога моему сердцу! Да что говорить... Ты сама прекрасно видишь: я намерено пришел к тебе, ты еще в первый раз приглянулась мне. Я все обдумал. Ты не бойся, я все устрою, сделаю как надо... — Падре... — прошептала узница непослушным языком. — Я Маттео, я твой Маттео — моя Мариучча, не называй меня «падре». Ты веришь мне, Мариучча — я люблю тебя!.. — Ты Маттео, — недоуменно произнесла девица, — мой Маттео? Ты любишь меня? — она отстранилась от минорита и медленно обошла кругом его скованную фигуру. Встав напротив, она неожиданно приподняла левую руку и коснулась щек инока, поросших мягкой щетиной. — Мой Маттео... — Да, да, Мариучча! — францисканец неуклюже обнял селянку за плечи и взялся осыпать ее лоб, лицо, шею страстными поцелуями. Отроковица застыла, оцепенев, словно неживая, даже малейшим движением не откликнулась на ласку минорита. — Мариучча, я противен тебе? Неужели я не по душе тебе? — произнес инок растерянно. — Нет, — отвечала она задумчиво, отрешенно и опять вопросила с недоверием, — ты мой Маттео? — и пелена спала с ее глаз. — Неужели это ты?.. Я уяснила — это ты мой суженый, я еще утром ведала о том. Я сразу узнала тебя, нареченного моих грез. Маттео, мой Маттео! — и слабая, как тростинка, селяночка приникла к изумленному монаху. Фра Сальвадоре не ведал, как долго стояли они, словно бездыханные. Наконец очнувшись от потрясения, инок уверенно сжал Мариуччу в крепких объятиях. Им стало хорошо и покойно. Лишь судорожная дрожь чуть колодила их тела, но ее причиной являлся вовсе не страх, а, наоборот, тесная близость. Вдруг за дверью раздались деревянно шаркающие шаги, возлюбленные отпрянули друг от друга, словно зверьки, стравленные живодером. Монах машинально облизал пересохшие губы, арестантка же, торопливо скрестив руки на груди, опустила глаза долу. Фра Сальвадоре решительно распахнул дверь, за ней маячил сизоносый караульный. — Чего тебе? — грубо вопросил охранника инквизитор. — Я не звал тебя, иди себе, не мешай исповедать невольницу. — Но голос не слушался Фра Сальвадоре, нарочитая хрипотца, призванная выражать властное достоинство, перемежалась жалким фальцетом, выдавшим волнение монаха. — Иди же, иди отсюда, когда станет потребно, я вызову тебя... Тюремщик что-то уныло промямлил, покорно повернулся на негнущихся ногах и зашаркал обратно к своей лавке. Францисканец с облегчением захлопнул дверь за тупым соглядатаем. — Мариучча, я твердо решил, — подступил к девице минорит, — ты должна бежать из тюрьмы... — Почуяв лишь намек на сомнение, он стремительно упредил его. — Я все устрою, уже все продумано... Хотя, если быть честным, план побега только начал складывался в его голове. Меж тем в узнице исподволь нарастало возражение. — Сегодня ты будешь переведена в женский монастырь. По дороге в обитель тебя отобьют мои люди и увезут подальше от Виджевато, скажем, в одно из ломбардских поместий. Поверь мне, все сладится наилучшим образом. Я уверю магистрат, что ты раскаялась, впрочем, одного моего слова будет достаточно для этих ограниченных торгашей, отцов города. Ты станешь свободной, и уже никому тебя не найти. А потом... а потом, я заверяю тебя, мы навсегда будем вместе. — Обвенчаемся с тобой?.. — вопросила Мариучча слабым голосом. — Конечно, дорогая! Не сомневайся в том. Я сниму обеты, мы станем мужем и женой, непременно оформим наше супружество. И будем счастливы, Мариучча!.. — А ведь мне нельзя венчаться, и ты знаешь о том... — Что за глупость! Отчего же нельзя? Да я не верю в этот вздор, — Маттео с недоумением воззрился на упрямицу. — Что за чушь вкралась в твою головку, право, полная ерунда... — Ты не хочешь понять, Маттео, — тон женщины был упрям и строг. Ты видимо рассчитывал — от радости я брошусь тебе на шею? А я веду себя как нераскаянная еретичка. — О чем говоришь, любовь моя? Не понимаю, что гнетет тебя? — А о том, что так быстро нельзя разувериться в моей виновности. А вдруг я на самом деле ведьма, как тогда?.. — О... Боже, за какие-такие прегрешения ты наказываешь меня? Нельзя верить в глупые, невежественные наветы. А ты должна полагаться на меня, хотя бы доверять. — Будь искренним, милый монашек, неужели червь сомнения ни разу не шелохнулся в твоем мозгу при чтении обвинения в колдовстве? И сейчас, видя мое противодействие, неужто хоть на мгновение не заподозрил — не ведьма ли я в самом-то деле? Ну, признайся, молю, что кроха подобных мыслей посещала тебя. — По какому праву мне учиняется допрос? Я искренен с тобой. Я считаю, что ты изрядно утомлена, в тебе говорит яд уязвленного самолюбия и глупого протеста, только направлен он не по адресу. А что до прочих выходок, знай, я не дурак. И уж поверь мне, смогу отличить настоящую ведьму от взбалмошной девчонки, потешающейся над забитыми простецами, находящей удовольствие пугать несмышленых людишек. Мариучча смотрела на раздраженного минорита широко раскрытыми от удивления глазами, меж тем фра Сальвадоре продолжил: — Ну что, довольна? Поделом тебе, глупышка... — и уже совершенно спокойно завершил. — Любая женщина вправе выйти замуж, безусловно, коль еще не обвенчана. — Но я не могу, не имею права выйти за тебя — неоправданной, — преодолевая душевную боль, арестантка выдохнула последнее, решающее слово. — Не сумею я жить с любимым, оставаясь заклейменной, пусть даже на бумаге считаться мерзкой ведьмой. Я не такая! Ты слишком чист для меня. А я грязная, замаранная деревенская девка. Меня везли в шутовской телеге, люди плевали мне в след, а ты такой непорочный. — Мариучча, почему ты не помогла предварительному следствию, почему не раскрыла им глаза? Я читал протоколы, ты всячески наговаривала на себя. Зачем так поступила? — А я с первого раза поняла — они не желают слышать правды. Они заранее приговорили меня. Бесполезно переубеждать монстров, жаждущих крови. И тогда пришло решение, коль я пропала и нет мне пути назад, так пусть они побесятся, пусть они видят, что я не сдаюсь! — И окончательно уверила их, что ты самая что ни на есть ведьма. Так нельзя! Что за невозможный человек, что за дикое безрассудство? Впрочем, я и слушать боле не хочу. Коль будешь стоять на своем, объявлю тебя безумной и силой препровожу в монастырь. А по дороге тебя встретить свобода! — Тогда я намеренно выдам себя, но не уйду отсюда беглянкой!.. — Почему, черт возьми, чего тебе нужно наконец?.. — Я хочу, чтобы меня публично оправдали и извинились передо мной. — Я, инквизитор Виджевато извиняюсь за причиненные следствием неудобства, прошу прощения за испытанные боль и страх. И беру тебя в жены... Ты довольна? — Нет, ты совсем не понял меня. Я ищу настоящего оправдания, ибо желаю появляться везде чистой и незапятнанной, с гордо поднятой головой, чтобы не одна тварь не смела тыкать в меня пальцем. Я хочу судебного процесса, и пусть с прилюдно снимут обвинения, порочащие мое имя! — Ты, верно, хочешь, чтобы я подкупил судей. Изволь... Но пойми, мы долго будем разлучены, ведь подобные процессы длятся не один месяц. Ты вконец изведешься, да и я измучусь. — Нет! Подкупать никого не следует. Ты сам должен стать моим адвокатом. Ты обязан доказать им всем, что я невинна. А их поклепы, гнусность — им всем должно стать стыдно. — Мариучча, ты понимаешь, о чем говоришь? Это невозможно, это невообразимо... — Если ты, Маттео, действительно любишь меня, то для тебя нет ничего непосильного, а тем паче невероятного. Пойми наконец, мой милый — добившись оправдания, ты приобретешь незапятнанную жену, будущую мать своих детей. — Пойми, вздорная девчонка, — всему есть разумные пределы... — Я не желаю быть благоразумной. Так ты любишь меня? — Да!.. Да!.. Да!.. — истерически выкрикнул минорит. — Но ты тысячу раз дура, безумная кретинка... Скажите на милость: ну и самолюбие у деревенской девки, какая немыслимая гордыня... Сама залезла в петлю, а теперь требует, чтобы ее с почетом выволокли оттуда. Посмотрите... право, она безумна... — инок разошелся не на шутку. — Уходи, монах! — Мариучча отвернулась к стене. — Уходи, нам не о чем говорить. Ты предал меня. Маттео вне себя, разъяренно резко дернул строптивицу за руку, с силой развернул к себе. Заносчивое лицо селянки было полно презрения и ненависти. Маттео что есть мочи до хруста стиснул зубы, и закатил узнице звонкую пощечину. Мариучча ахнула от неожиданности и, захлебнувшись негодованием, потеряла дар речи. — Блаженная!.. — вскричал монах. — Ты... — осекся и уже обреченно закончил. — Я согласен, я клянусь... восстановлю справедливость! Выведу их на чистую воду... — Маттео! — Мариучча, простерев руки, рухнула на колени. — Маттео, заклинаю тебя нашей любовью — будь тверд, пусть ничто не поколеблет решимость защитить невинность, попранную мракобесами. — Она запнулась, рыдания прервали рожденный надеждой поток слов. Маттео поднял Мариуччу с пола, облобызал влажные девичьи уста, а затем поочередно расцеловал солоноватые глаза и щеки. — Угомонись, Мариучча, успокойся, милая, зачем лить слезы, яви образчик твердости, коль взываешь к решительности. Только прошу об одном одолжении, вернее, настаиваю: ты обязана беречь себя. В промозглом подземелье не долго подхватить болезнь, поэтому тебя поместят в здоровых условиях. Правильно я рассудил?.. — Не совсем... это не справедливо, ведь чародеек положено держать в сырых склепах, в гнилых земляных норах — поблажка вызовет кривотолки. — О чем говоришь, о каких подозрениях?.. Постарайся логично рассудить. Поскольку я стану твоим защитником, стоит ли брать в расчет глупые воззрения черни. Нужно ли обращать внимание на подобную ерунду... Итак, тебе немедля переведут наверх. Только не возражай... Мне пора. Все удастся, все будет хорошо, — минорит на мгновение прижал девицу к груди и поцеловал в голову. — Крепись, милая, все у нас сладится. К своему удивлению, монах покинул темницу Мариуччи без должного воодушевления, на сердце скребли кошки, словно пошел наперекор судьбе. После вечерней литургии фра Сальвадоре в тяжелых раздумьях бродил по галерее, соединяющей капеллу с подворьем. Его окликнули по имени, инок замедлил шаг. От рустированной приземистой колонны отделилась фигура в долгополом одеянии. Склонив голову, укрытую капюшоном, человек молча приближался. Маттео в нерешительности огляделся — они были одни. — Сальвадоре, хочу поговорить с тобой, — знакомый заржавленный голос вернул минориту самообладание. То был фра Доминик — францисканский духовник. Когда он походя откинул ткань куколя, в лунном свете металлически заблестела его седая шевелюра. — Признаюсь, отче, ты немного напугал меня, к чему карнавал, моя келья всегда открыта для вас. Пойдемте ко мне. — Не торопи время, сын мой, — проскрипел духовник, поравнявшись с иноком. Изможденный строжайшей схимой, фра Доминик выглядел совершенным стариком. Кто бы узнал в этой развалине смелого воителя, не раз в ущельях Далмации острившего миланский меч о турецкий ятаган. Кто бы узнал в сгорбленном францисканце грозного командора, при одном имени которого иноверцы обреченно закрывали глаза, возносили к небу руки и заунывно верещали: «Алла! Алла!». Странны дела Господни... Внезапно, после одного из блестящих набегов на магометан, граф Альберто Лючано принял строгий постриг и вот более двадцати лет прозябал в бедном аббатстве Виджевато. — Сын мой, быть может, я вмешиваюсь не в свое дело, но мне показалось, тебя что-то сильно гнетет. Ты явно не в себе. Что произошло? Поделись переживаниями со старым иноком, глядишь, и спадет камень с души. Фра Доминик по-отечески взял младшего собрата под локоть и увлек вниз по замшелым каменным ступеням. Спустившись в патио, они подошли к глухо журчавшему, почти невидимому из-за зарослей дрока и плюща фонтану, присели на гранитный парапет. Отдышавшись, старик обратил сострадательный лик к Маттео. — Так что бередит душу твою, сын мой? В голове фра Сальвадоре пронеслись противоречивые мысли: «Нужно ли скрывать от духовника возникшую близость с прекрасной юницей, пусть и заклейменной ведьмой? Словно недобрый тать в ночи, замыслив корыстную гнусность, так и он, слуга Господень, в секрете берется вершить задуманное дело. Стоит ли открыть стремление спасти Мариуччу от мук и казни?.. Но в таком деле необходима толика чужого участия, хоть кроха стороннего сочувствия. Будет ли бесчестно использовать наставника в постыдном (по общепринятым понятиям) деле?.. Кара, уготованная Господом, неизбежна, и он готов принять ее как искупление свалившейся страсти». И Маттео, чего с ним давно не было, отринув прочь предубеждения и страхи, поведав духовнику свою нужду, вопросил: — Отче, ты прожил долгую жизнь, рассуди перед Богом и совестью — вправе ли я так поступить, сколь великий грех возьму на себя, есть ли надежда на прощение Господне? — Ты упомянул о совести, сын мой. А что такое совесть, как не Христос в нас самих?.. Попирая совесть, размениваясь по мелочам, мы вытравливаем в душе Господа, предаем его. Но правильно ли сознаем, что есть самоя совесть?.. Зачастую считаем ею — болезненный стыд за нарушение общепринятой добропорядочности. Но совесть не синоним добра и благонадежности. Вершить благое еще не означает поступать по совести. Случается и зло в добро, и добро во зло. Мерилом вещей является божественное проведение. Именно Господня справедливость, видимая не сразу, а по прошествии времен, позволяет судить об искренности, о правомерности деяний, оценивать их совокупной мерой — совестью. Таким образом, я считаю, что понятию «совесть» более родственны суждения «честность и справедливость». Превратно поняв Христовы заповеди, приготовляя себя в сеятели добра, мы совершаем роковую ошибку. Ореол добра заслоняет от нас потребность в справедливости, а значит, отдаляет и само добро. Поэтому судить по совести для меня означает — честно судить по справедливости. В силу чего для начала я хочу разобраться, что движет тобой, инок? Устремлен ли ты естественному плотскому желанию, облеченному в формы любовной привязанности?.. Гложет ли тебя тоска сострадания поруганной невинной жертве?.. Или же тобою руководит единственно верное устремление — устранить несправедливость во имя Правды и Господа? Я хочу понять — средство ли ты необходимости, орудие ли стихии страстей, движим ли неукротимым роком или же руководствуешься иллюзорной прихотью себе только во вред?.. Прикажи я удавить девицу, освободив тебя от принятых обязательств — очистится ли твоя душа от заблуждений или, наоборот, разорвется в неизъяснимой скорби?.. Фра Сальвадоре передернуло от ужаса, в искренней попытке защититься он выставил обе руки, ограждаясь от словесного произвола. Минорит пытался возразить, уже нашел аргументы, но наставник опередил его: — Истинно чувствую — не похотливые иллюзии влекут тебя, не слащавая добродетель руководит твоими помыслами. Ты перешел грань между устоями дня вчерашнего и воззрениями грядущего дня. Подступает новая реальность, кругом, во всех сферах жизни прорастают ее диковинные ростки, знаменующие смену веков. И я уверен, в той неукоснительной перемене выражена Божественная необходимость, мир преобразуется. И нам не умалить волю Господню. Слава Богу, я никогда не сомневался в том, что ты, Сальвадоре, честный человек. И теперь явственно вижу твою правду перед Господом нашим — Иисусом Христом. Вчера нанес бы ты вред вере Христовой, ныне же поступаешь во благо чаяний самой веры. Большинству людей не дано понять тебя. Безбожник — возгласят они негодующе, и будут правы. И в том не их вина — так они воспитаны, так думают и оттого благочестивы и добропорядочны. Хотя, подобно язычникам, уже закоснели в диком суеверии, но, повторюсь, они безвинны, ибо живут во времени, отпущенном им Богом. Оно не плохо и не хорошо — нынешнее время, но как пришло, так и уйдет — безвозвратно. Но все же, фра Сальвадоре, не воображай лукаво, коль я оправдываю тебя, то значит, солидарен с тобой. Мои убеждения — есть мои убеждения, и не обязательно им совпадать с чужими воззрениями. Я не хочу сопоставлений. Новоиспеченное не всегда лучше стародавнего, ему еще следует доказать свою правду. Подавляющее большинство сойдет в могилу, так и не приняв новых веяний, осуждая и проклиная их, посчитав свою жизнь бессмысленно загубленной. Не стану скрывать, что, наблюдая за тобой, вникая в твои дела, соизмеряя с происходящим в мире, — я полагал, что ты, Сальвадоре, проявишь себя в чем-то грандиозном. Я возлагал надежду, что станешь иерархом церкви, быть может, реформатором, но уж никак не еретиком. Войдешь в церковные анналы, подобно папам Льву, Николаю и Григорию, или сходно светочам — Бонавентуре, Альберту Больштедскому, Фоме Аквинскому. А ты, прости меня, грешного, в начале пути споткнулся на деревенской девчонке, обвиненной в колдовстве, — мертвенная бледность набежала на лик монаха, стерев бескровицу ладонью, он продолжил. — Впрочем, как знать, что существенней для Господа — мои несбыточные мечты или твой безумный порыв — спасти падшую девицу и безнадежно загубить собственное будущее. Однако я люблю тебя, как сына. Мне не безразлична твоя судьба. Я искренне хочу помочь тебе — но как и в чем?.. Ты замахнулся на вещи запредельные, мне, да и епископу они не под силу. Помочь тебе может лишь один человек в мире, — уловив понимающий взгляд Маттео, духовник подтвердил, — да, да, именно папа. Так и быть, напишу Юлию письмо, постараюсь склонить его в твою сторону, разъясню понтифику, что задуманный судебный процесс как воздух необходим римской церкви. Он придаст ей жизненные силы, не позволит скатиться в болото мракобесия. Однако страшно подумать — папа Юлий стар, не растратил ли он здравый смысл, обороняясь от наскоков всяческой нежити, поймет ли он меня? Хотя к чему гадать — поезжай, Маттео, непременно завтра оправляйся. А коль наместник святого престола заупрямится — двинусь я сам. Полагаю, что в Риме не перевелись светлые головы, мыслящие категориями не только сегодняшнего дня, и будущее им не безразлично. Одного боюсь — не рано ли мы затеяли отделять зерна от плевел, не намнут ли нам бока, а то и содеют, что похуже... Но делать нечего — жребий брошен! — Я благодарен вам, отче, даже и в мыслях не мог держать, что вы придете мне на помощь, что рискнете заслуженным покоем и благополучием. — Маттео опустился на колено, склонил голову, намереваясь поцеловать руку старого исповедника. — Будет, будет, сын мой, ручку станешь лобызать папе, там оно уместней будет... Зайди завтра поутру ко мне за письмом. Ну, покойной ночи, — и фра Доминик, накинув куколь, отправился в келью. Душа Маттео ликовала. Какое счастье, что столь удачно разрешилась ситуация, а ведь еле осмелился подступиться... Но теперь он поедет в Рим к понтифику. Обязательно испросит светлейшего дозволения на реабилитационный процесс, ручательство тому отец Доминик, старый знакомец папы Юлия (монах наслышан об их давней дружбе), порукой тому станет твердость и непреклонность самого Маттео. Ибо всем известно, что Сфорца не берут отступного, и уж коль на что отважились, то будут стоять до победного конца. Маттео с упоительным наслаждением вдохнул прохладный вечерний воздух и машинально, совершенно по-детски подумал: «Как прекрасен мир, какое счастье, что я живу, что мне предстоит еще много жить!» Но следом пришли уже другие, тяжелые и тревожные мысли: «А с какой стати старый Доминик твердил о новых веяниях, полагая, что я их преданный адепт... Уж не считает ли он меня сторонником проникших с севера учений? Уж не думает ли он, что я разделяю помыслы людей, затеявших перемены в католицизме, людей, объявивших себя апостолами новой веры? А что за странное поприще прочит старый исповедник, не в Лютера ли новоявленного желает меня зачислить?.. Конечно, я, как всякий самолюбивый человек, мечтал быть достойным памяти потомков, но какой ценой... Разуметься, у меня и в мыслях не было — ломать устои и повергать общепризнанные кумиры. Неужели мои безвинные суждения так близки к крамоле?.. Господи, неужели я стою в преддверии ереси, я инквизитор, обещавший всячески воевать с нею. Нет, я никогда не пойду в услужение христопродавцам... Доколе жив, останусь верным папскому престолу, никогда не встану на сторону схизматиков. Клянусь собственной честью! Призываю в свидетели моей клятвы Пресвятую Деву, ибо ей безоговорочно вручаю свою честь и судьбу Мариуччи». С таковым намерением Маттео закрылся в келье. Он знал, ему необходимо хорошо выспаться, ибо предстоит дальняя дорога. Он ведал, что завтра ожидает воистину тяжкий труд. Минорит преклонил колена пред распятьем, мозг погрузился в привычный калейдоскоп вечерних молитв. Завершились еще сутки в бесконечной чреде, отпущенной Господом. Спасибо сегодняшнему дню. А вот каким станет день грядущий — неведомо, но то воля божья?.. Фра Сальвадоре разбудил гулкий удар колокола к полуночнице. Монах лежал в постели с закрытыми глазами. Стоит их открыть, стоит проснуться по-настоящему, как в душу ворвется тоскливая боль. Ее гнет отравит существование, придут безрадостные мысли, обращенные к сонму забот и обязанностей. Все так. По давно заведенной привычке инок любил минуту, другую понежиться в нагретом конверте постели, подольше оттягивая предстоящие тяготы. Впрочем — перед смертью не надышишься... Любая проволочка всегда отравлена тем, что время, отпущенное ей, промелькнет неукротимо быстро. Была она и нет ее, так зачем томить себя? Такие соображения каждодневно терзали его, но не стоило гнать их прочь, ибо они пряная приправа к горькому пробуждению. Второй удар колокола окончательно разогнал дрему фра Сальвадоре. Внезапно возникло состояние необычайной трезвости, и оно окрасилось всепоглощающей мыслью о Мариучче. Маттео мигом воочию просмотрел план на сегодняшний день. Инок выскользнул из теплого лежбища на холодный пол, в одном исподнем поспешил к окну, распахнул тяжелые ставни. Над Виджевато вставал новый день. Ветер гнал по небу тяжелые заспанные облака. Сдавалось: они, не желая улетать прочь, нарочно цеплялись за развесистые сучья пиний, что гнездились у монастырских стен. И вот до слуха Маттео донесся растущий шум ожившего города: запели разноголосые петухи, захлопали оконные ставни, заржал ишак, заскрипел колодезный ворот, докатился людской гомон. И тут минорит спохватился. Ругая себя за промедление, он впопыхах собрался и побежал в галерею монастырского общежития. Вот и убежище отца Доминика, монах настойчиво звякнул в дверной колокольчик — ответа не последовало. Тогда он слегка толкнул почерневшую от времени дверь, та легко подалась. Маттео ступил за порог кельи, в помещении пусто. Маттео разочарованно присел на краешек истертой дубовой скамьи, служившей хозяину лежанкой, что указывал тощий постельный тюк, сдвинутый к изголовью. Жилище монастырского исповедника отличалось крайней скудностью и крохотными размерами. Аналой у грубо вырезанного мраморного распятья служил конторкой, на его нижних полках лежали пожухлые свитки и стопки исписанных листов. В углу громоздился затейливый ларь, там хранились пожитки духовника. Поверх откидной крышки лежал увесистый фолиант явно ручного письма в истертом кожаном переплете. Округ голые, плохо оштукатуренные стены да маленькое оконце, упиравшееся в глухую соборную стену. Минорит протянул руку и взял тяжелый том, то была Библия. Ветхий обрез книги покрыт множеством закладок: одни давно засалились, другие хранят первозданную белизну. Фра Сальвадоре доводилось слышать от умудренных жизнью иноков, что чем ближе человек подступает к могиле, тем неохватнее для него становится Священное писание. Оно превращается в целый мир — заполняет, заменяет собою мир настоящий. — Ты уже явился, сын мой, надеюсь, я не заставил тебя ожидать? — фра Доминик подошел к аналою, распахнул створки и из темных недр извлек лист мелованной бумаги, исписанный колким стариковским подчерком. — Вот мое послание папе... Мы когда-то с полуслова понимали друг друга... Но время упрямо, оно все расставило по надлежащим местам. Пришлось мне попотеть, выбирая достойные выражения, не принижающие высокий статус понтифика, но и не предающие нашу юношескую дружбу. Прочти, Сальвадоре, сей опус, оговорюсь, лишнего я писать не стал, передашь на словах сам, как сочтешь нужным. Минорит углубился в чтение. Чем дальше он погружался в текст, тем уверенней и легче становилось у него на душе. Риторские способности Фра Доминико превыше всяких похвал, он изложил просьбу Маттео строгой изысканной латынью, правда, чуточку старомодной, но от того еще более совершенной. Куда там Маттео тягаться со стариком, он и на пяти листах не изъяснился бы полнее, чем духовник на одном. Прочитав письмо, монах благоговейно взглянул на застывшего исповедника, ожидавшего оценки своему безукоризненному труду: — Благодарю, отче, я даже не мог представить, что так складно получится. Теперь мне сам черт не страшен (прости, Господи, за такие слова), но, право, лучше не изложил бы и Цицерон — понтифик не устоит... — Фра Сальвадоре, — польщенный искренней оценкой духовник приосанился, — мне неловко поучать тебя, но я подозреваю, что Юлий изменился не в лучшую сторону, смотри в оба — будь скрупулезно осмотрителен. Папа и раньше мог заговорить до изнеможения и запутать до одури. Стой на своем — девица не колдунья, ее опорочили наглым образом. Посему дозвольте, Ваше святейшество, — восстановить попранную справедливость... Упаси Бог пускаться в философические рассуждения о магии и колдовстве, непременно наломаешь дров. Папа весьма искушен в деликатных проблемах. Мне доподлинно известно, он состоял в переписке с Агрипой Неттесгеймским. Ты ведь знаешь «О сокровенной философии» последнего?.. Утверждают, что папа даже подправлял великого мага. Таким образом, задача предельно проста — получить разрешение на оправдательный процесс, где станешь хозяином положения. И Боже тебя охрани — поучать папу в вопросах церковной политики, даже в известной тебе сфере инквизиции. Я понимаю, молодым многое не по вкусу, но лучше прищемить хвост. Помни, зачем ты явился в Рим. Перед тобой только одна задача, вот и реши ее. А уж коль Юлий не будет уступать, не лезь на рожон, отступись. Сделай вид, что смирился, покорился его воле, — папа не любит выскочек и наглецов. Не торопи время, ибо никогда не известно, чья возьмет. Надеюсь, ты внял наставленью? — Благодарствую, отче, век буду молить Господа за вас. Разреши мне поделиться радостной надеждой с Мариуччей, прикажу ей молиться за успех нашего дела. — Ну, что поделать, расстриги, вы этакие... И то правда! Не гоже молодцу киснуть в лампадном чаду. Помнится, я... — старый монах не дал волю языку, — поспешай, Сальвадоре, время дорого! Но нельзя воспретить думать, тем паче отогнать воспоминания: «Помнится я...» И перед потерявшим былую ясность взором исповедника возникла молоденькая прелестная гречанка. Донесся сквозь прошлые десятилетия ее звонкий, щебечущий голосок. Губы старика вновь ощутили, словно легкое дуновение ветерка, сказочный поцелуй смуглой красавицы. И пламенем ожгла сердце фра Доминико возникшая в памяти картина похорон гречанки. На берегу Охридского озера он навеки прощался с ней, заколотой подлым лазутчиком. Всю жизнь пытался вытравить ту любовь старый монах, но не изжил и по сей день. Чезаре Фуска оказался весьма расторопным малым. Памятуя, с кем имеет дело, он неукоснительно выполнил распоряжение инквизитора. Мариуччу разместили в третьем ярусе угловой башни в чистой комнате, предназначенной для «отсидки» нашкодивших патрицианских сынков. Лишь кованая решетка на окне напоминала о неволе, в остальном здесь уютней, чем в келье минорита. Маттео обнаружил Мариуччу лежавшей в одежде на широкой крестьянской кровати. Девица крепко спала, даже клацанье засовов не смогло ее разбудить. Минорит чуть ли не цыпочках приблизился к ложу пленницы и восхищенно обозрел возлюбленную. Рассыпавшиеся по подушке густые золотистые волосы пылающим нимбом обрамляли лицо селянки. В свете солнечных бликов, ласкающих ее нежную кожу, казалась она спящей принцессой из полузабытой детской сказки. Маттео пораженно застыл, восхищенный непередаваемой красотой Мариуччи. Словно неудельный увалень, переминался он с ноги на ногу, сдерживая дыхание, ставшее вдруг чрезвычайно обильным, — улетучились последние остатки мыслей, он созерцал лишь любимую, он околдован ею. Легкая тень пробежала по юному лицу, дрогнули шмели-ресницы, явив туманный взор. Недоумение сменилось ликующим восторгом. Икры счастья брызнули из глаз Мариуччи, она вся засияла от радости: — Маттео, ты пришел! — женщина порывалась подняться со своего ложа. — Моя красавица, — Маттео присел на краешек кровати, ласково обнял любимую за плечи. — Ты довольна? — Он не успел докончить фразу, Мариучча опередила его, угадав суть вопроса: — Да, милый, здесь так хорошо! — лукаво склонив голову набок, она коснулась прохладной щекой его руки, чуть потерлась об нее, затем повела глазами вокруг, словно показывая себя. На ней было незатейливое легкое платьице, лишь сейчас минорит обратил внимание на обнову, немудреное крестьянское одеяние было ей к лицу. — Мариучча, я отправляюсь в Рим, — в глазах узницы проснулась тревога, они чуточку повлажнели, монах поспешил объясниться. — Так надо, родная... Мне предстоит встреча с папой. Я добьюсь дозволения на справедливый суд. Пойми правильно, начни я самостоятельно доказывать твою безвинность, меня отстранят и передадут дело другому инквизитору. Тогда точно пиши — пропало... Одного не могу уяснить, как этому ничтожеству Скамбароне удалось настроить церковный причт и обывателей?.. Почему те жаждут неминуемой расправы, чем их купил проклятый прохвост? — Неужели неясно, Маттео?.. Скамбароне и Джованну попросту принудили подписаться под вымышленным иском. Они темные и забитые люди, а тут им посулили денег. — Кто тот мерзавец, что инсценировал лжесвидетельство? Я уж молчу про великий грех, подлецы уверены, что Господь попустительствует им, — но почему им не страшен закон? Кто этот негодяй? — Сын купеческого старшины Помпилио — Лука. Торговец — богач, его сундуки набиты флоринами и эскудо, он купил дружбу подесты и капитана, те за него горой. Слюнявый же сынок торгаша, пользуясь влиянием папаши, думает, что ему все позволено. — Выходит, прыщавый лизоблюд Лука посмел пойти на преступный подкуп, я немедля расправлюсь с ним. — Сдерживая гнев, Фра Сальвадоре уточнил. — А почему он решил отыграться на тебе? — Видишь ли, я отвергла его грязные домогательства, не пошла в содержанки к молодчику. Дошли слухи, что он побился об заклад с собутыльниками, обещаясь соблазнить меня. Поначалу взялся уговаривать глупую юницу, суля всяческие блага, когда хитрость не удалась, он стал нещадно запугивать — я была непреклонна. Дальше больше, однажды выродок прилюдно заявил, что возьмет мою невинность силой. Я не испугалась угроз и ответила, коль он отважится на насилие — мне не жить, но прежде прикончу его самого. И так здорово получилось, чую — перепугался ухажер... А потом по городку поползли мерзкие слухи, якобы я ведьма. Это он, Лука Помпилио, через продажных людишек распускал непристойности, а обойденные судьбой злопыхатели смаковали сплетни, услаждая скудоумную фантазию. Я не придавала значения злорадству недоумков, смеялась в ответ глупым измышлениям. А иногда нарочно подыгрывала наивным простакам, пусть их трясутся в страхе — ничтожные людишки. Даже потешалась над беспросветной глупостью — и вот я здесь... Купецкий сынок нашел верный способ отыграться на беззащитном создании... Не стану скрывать от тебя, я действительно знала от бабушки свойства целебных трав. Порой ко мне обращались за помощью, я никому не отказывала, не видя ничего плохого, чтобы помочь страждущим. Приходила и Джованна, жена Игнацио Скамбароне, только навряд ей делалось хуже от настоев, скорее уж наоборот... — Ах он, жалкий соблазнитель, ах, негодяй, — сжав кулаки, клял Фра Сальвадоре Луку Помпилио, — уж я с ним поквитаюсь!.. — Дорогой Маттео, — Мариучча прижалась к груди францисканца, — я боюсь, я боюсь — ведь он богач. Он купит всех судей, его отцу не составит труда уговорить епископа выслать тебя из Виджевато. — Меня-то он, надеюсь, не купит? — съязвил монах. — Славно — теперь я знаю правду!.. Негодяй не уйдет от расплаты! Посмотрим, что он запоет, когда ему набьют колодки. Понимаешь, — Маттео прильнул к девице, — теперь мне гораздо проще доказать твою невинность. Жди меня, любимая... Я вернусь завтра, я обязательно привезу дозволение понтифика, и на нашу улицу придет праздник. — Маттео, а если папа не дозволит ?.. — Не смей так думать, обязательно разрешит! — Маттео, а все-таки, как тогда нам быть?.. — Не страшись, Мариучча, и на этот счет найдется выход. Фра Доминик — мой духовник (кстати, именно по его совету я отправляюсь в Рим) обещал полное содействие. Они близко знаются с папой, когда-то рядом тянули солдатскую лямку, кроме того, и в курии исповедник имеет немалую поддержку. Скажу тебе по секрету — отец Доминик в миру граф Анжело Лючано... там очень романтическая история... ну да ладно, — минорит смекнул, что несколько заболтался. — Фра Доминик не подведет, молись за него, Мариучча, он настоящий друг. — Маттео, мне не хочется расставаться с тобой, — селянка с неимоверной тоской во взоре взглянула на любимого. — Мне очень страшно, мой милый, я боюсь за тебя. Может, тебе не стоит ездить в Рим?.. — А как же иначе Мариучча?.. Ведь ты сама желала справедливого суда, — на мгновение минорит задумался, — а давай плюнем на эти условности и сбежим куда глаза глядят, скажем, на Восток к туркам, или еще дальше, в Индию. А... Мариучча?!. Зачем судиться с прохвостами, да пропади они пропадом. Господь обязательно накажет их за сотворенные мерзости. — Нет, Маттео! Не могу, не могу я так просто бежать, как какая-нибудь воровка. Должна восторжествовать справедливость! — Ну, — поднялся минорит, направляясь к двери, — так я еду, любимая... Смотри, солнце уже совсем встало. — Хорошо, поезжай, Маттео, да хранит тебя Бог! — узница вышла вслед за ним. — А ты моя радость, не волнуйся за меня, не переживай, все сладится лучшим образом. Я расшибусь в лепешку, но все устрою как надо. — Фра Сальвадоре сжал женщину в объятьях. По правде сказать, ему вовсе не хотелось покидать возлюбленную. Сердце щемило от предстоящей разлуки, и от чего-то неизведанного дурное предчувствие вкрадывалось в душу. Мариучча также была не весела, она тщилась не оказывать грусть, пробовала взбодрить Маттео. Казалось, это ей вполне удавалось, но глубоко, глубоко в ее зрачках скрывались безотчетный страх и боль. Хотя, впрочем, при расставанье с любимым все девы таковы. — До встречи, моя красавица! — Маттео нежно поцеловал Мариуччу на прощанье. — Я пойду, не грусти, моя любовь, я завтра вернусь... — и он вышел вон. — Прощай, мой милый, — Мариучча перекрестила захлопнувшуюся дверь, — дай Бог тебе удачи, Матерь Божья — храни его. — Арестантка, опечаленно склонив голову на грудь, вернулась к постели, медленно опустилась на холодные простыни. — Маттео... — прошептала она беззвучно, и две большие, словно горошины, слезинки скользнули по ее щекам. Сизая туча предательски наползала на солнечный диск, а яркое солнце смущенно уступило надменному порождению тьмы. В каземате стало сумрачно и холодно. По улицам городка заметался, расходясь, шальной ветер, он, словно волчок, закружил по рыночной площади. На кампаниле, высившейся над торгом, глухо ударил большой колокол. Долгий печальный звон выплеснулся из стен города и тягуче заполнил окрестности... — Брат Сальвадоре, его святейшество ожидает вас! — Секретарь понтифика каноник Пьетро Гаротти, молодой человек с усталым лицом, пригласил францисканца пройти в кабинет папы. Фра Сальвадоре, внутренне напрягшись, моля Господа о заступничестве, ступил в раскрытые лакеем золоченые двери. Кабинет, как и все в Латеранском дворце, был грандиозен. Сказочно расписанный плафон со сценами из священного писания, картины великих мастеров Италии, резная лакированная мебель — неописуемая роскошь окружала наместника Святого Престола. Замедлив шаг у огромного палисандрового стола, невольно взглянув на зеркальную столешницу, минорит увидел отражение сухощавого монаха в тяжелой рясе. На нервно стиснутых скулах проступили желваки, лоб поблескивал в испарине. Францисканец показался себе маленьким и жалким. Пышное богатство папских апартаментов угнетала его. Навесной многокрасочный потолок пригибал к земле. Настоянный благовониями воздух парадных покоев теснил грудь. Дышать стало трудно, словно в обезвоженной пустыне. «Неужели я настолько ничтожен? — пронеслось в его воспаленном мозгу. — Не хватало еще упасть в обморок при виде папы». Фра Сальвадоре собрал волю в кулак, дабы восполнить твердость духа, он прибег к памяти предков, представил гордых владетельных синьоров. Душевные силы постепенно восстановились, он вновь обрел чувство собственной значимости. И, ища тому вящее подтверждение, бросил взор на полированную гладь стола и остался доволен собой: гордый потомок Сфорца предстоял перед равным себе. Из анфилады залов, прилегавшей к кабинету, донеслись суетливые приготовления. «Папа...» — заподозрил Маттео. Несмотря на недавние усилия, в нем натянулась нервическая струна, внутри похолодело. Изукрашенные орнаментом створки дверей неслышимо распахнулись. В возникшем световом потоке стоял невысокий полноватый человек в лиловой шелковой мантии. Его крестьянской закваски восково-мертвенное лицо, опушенное по вискам жидкой порослью, отнюдь не несли печати выспреннего величия. Оно было несколько унылым лицом человека усталого и недовольного собой. Поблекшие, слезящиеся глаза понтифика равнодушно осмотрели Маттео. В них не промелькнуло даже подобия осмысленности, будто рассматривают неодушевленный предмет. Потом, плешивая голова Юлия конвульсивно дернулась, зрачки забегали, словно ища нечто забытое, но нужное в данный момент. Услужливый каноник, поддерживая папу под локоть, легонько, но-таки настойчиво подтолкнул того к вычурному креслу с высоко вознесенной спинкой. Усаживался иерарх основательно. Расторопный бенедиктинец подставил под негнущиеся ноги понтифика замысловатую скамеечку, одернул полы царственной сутаны и, что-то сказав папе, отошел за спинку кресла. Фра Сальвадоре в два шага приблизился к наместнику Христа, пригнув колена, прикоснулся к желтой, в пигментных пятнах руке Юлия. Кожа пахла розовым маслом. Мосластые пальцы, унизанные перстнями, судорожно сжимали подлокотник кресла — еще сильна эта апостолическая длань... Приложившись к святой деснице по обычаю, минорит остался коленопреклоненным: ныла спина, мутило голову, казалось, он стоит целую вечность. — Встань, сын мой, — наконец прошамкал папа. Францисканец пружиняще поднялся, застоялая кровь, поступив к голове, сделала ноги ватными, пришлось расставить их шире, дабы не качнуться. И лишь затем минорит устремил взор на понтифика. В свою очередь Юлий дотошно, со стариковским прищуром, словно вещь, разглядывал францисканца. Составив впечатление о монахе, он вдруг выговорил против ожидания, бодро и без дефектов: — Недурен, нечего сказать, неплох, молодец, вылитый дедушка! Да ты присядь, мил человек, чего столбом стоять?.. Это пусть кардиналы выстаивают. Им на пользу, небось, порастрясут жирок-то, хи-хи, — папа приглушенно засмеялся, ободряюще поглядывая на Маттео. Минорит присел на уголок жесткого стула, не отводя взора от лика понтифика. — Прочел я письмецо брата Доминика, — уже серьезным тоном продолжил Юлий. Сложив руки на животе, переплетя пальцы, заигравшие перстнями, старик откинулся на спинку кресла. — Прочел и вижу — спелись млад и стар на потеху окружающим, спелись... Ну да ладно, — какая-то новая мысль посетила папу. — Скажи-ка, братец лучше, каков он, брат Доминик, теперь. Давненько я не видел его. Знаешь, милок, запамятовал имя твое, мы с мессеро Анжело старые приятели. Еще под началом твоего деда, мир его праху, по молодости ратоборствовали. Так-то вот... — удовлетворенно хмыкнул старик. — Мы повоевали на славу, дай Бог всякому! Так ты не молчи, — уже к Маттео, — не болеет ли мой побратим? — Да, Ваша светлость, фра Доминик здоров и бодр телесно и духовно. Он нам, молодым инокам, являет образец жизни аскетической и подвижнической. — В подкрепление своих слов минорит добавил. — Хотя возрастом он преклонен, но, слава Богу, достаточно крепок. — Продли Господь дни его, — произнес полушепотом папа. Потом неслышимо прочитал молитву и, перекрестясь, пристально посмотрел на францисканца. Черты лица понтифика посуровели. — Помнится, тебя, сын мой, недавно рукоположили в инквизиторы в альпийской области... Дай Бог памяти, по чьей протекции? — Монсиньор Колонна, монсиньор Монтичелли, — начал перечислять Маттео соратников двоюродного деда — кардинала Сфорца, уступившего папский престол Родриго Борджиа будущему Александру VI. И между тем подумал: «Чего эта папа хитрит?» — Будет, будет тебе, Бог с ними, с князьями церкви. Сам знаю, ты, милок, достоин лучшей участи и большей чести. И рядом, — Юлий, высвободив руку, указал длинным пальцем в пол, — и рядом со мной достоин быть. Обмелела курия, куда ни посмотрю: одни лукавые личины, округ не люди, а маски — чего-то снуют, чего-то суетятся... Отчего, почему — никак не пойму? А мне надобны честные и смелые соратники, всякая гиль — сама набежит. Я желаю знать правду, а они подличают, льстят. Наверное, считают, что я выжил из ума... — нахмурившись, папа замолчал. Фра Сальвадоре деликатно смотрел на удрученного старика, сделав вид, что разделяет тревогу и опасения понтифика. Хотя помыслы минорита были совсем далеко от проблем, осаждающих Христова наместника. С минуту помолчав, папа подобрел и хитро улыбнулся: — Вот и ты, сын мой, по глазам вижу, считаешь, — совсем поглупел старик. Все вы таковы... Вам, молоди, палец в рот не клади — оттяпайте зараз! — Ваша светлость, — встрепенулся францисканец, — да я... — Чего там «да я», ишь чего удумал?.. — резко оборвал монаха папа. — Где это видано, чтобы клирик, поставленный обвинять, вознамерился стать защитником? Ты что, мил человек, посмешище хочешь сотворить из священного трибунала? Ты, видимо, полагаешь, что я ошалевший рамолик?.. — Святой отец, будь милостив, выслушай меня. Лихоимцы состряпали облыжное обвинение. На лицо явный подлог! Я не в праве начать незаконный судебный процесс. Ваше святейшество, в Ломбардии и Пьемонте обосновались корыстолюбцы. Им нет дела до справедливости. Они всякого осудят на заклание, потряси лишь преступный заказчик кошелем со звонкой монетой. — Так все и продажны? — Юлий поджал губы в негодовании, подумав, сказал. — К сожалению, мшелоимство неискоренимо... Тогда, будь прям, сам оформи кассацию в римский трибунал. — Святой отче, позвольте быть искренним, — Фра Сальвадоре с надеждой в голосе воззвал к здравому смыслу понтифика. Тот небрежно взмахнул рукой, дескать: «Валяй...» — Ваше святейшество, согласитесь, у римской инквизиции много неотложных и значительных дел, и вряд ли какая-то простолюдинка, обвиненная в колдовстве, способна привлечь внимание высокоученых судей. Да и что побудит членов трибунала досконально разобраться в столь мелком (на их взгляд) деле?.. — Ты хочешь сказать, сын мой, якобы инквизиция, коей и ты сопричастен, отнюдь не поборница справедливости?.. — голос папы стал зловещим. — Так хорошо же ты думаешь, сын мой... — Я не сказал того, святейший отец. Но, право, мне искренне жаль несчастную. Кассация только продлит ее муки. Как показывает мой небольшой судебный опыт — повторный процесс не спасает от костра. — Ишь, какой выискался правдолюбец! Все бездушные злодеи, один он жалостливый радетель... — Святой отец, — вспыхнул францисканец, — если бы только жалость, ведь вопиет сама справедливость. Нелюди, поправ закон, торжествуют — жертва их злокозненности обречена на жестокую казнь!.. Позвольте, ваша милость, — где же логика, где служение истине, завещанное Спасителем? Мы что же, не вступимся за оболганную невинность, а станем на сторону подлых нечестивцев?.. Неужели мы страшимся гнусного порока? Разве нам дорог наш относительный покой, а не вопиющая к Богу истина? Боже, это бесчеловечно, осудить на костер невиновную девицу в угоду развратному подлецу, оклеветавшему ее из неутоленной похоти. Это грешно, отче!.. — Ну так притяни его подельников к ответу за клятвопреступление. — Мессир, мой предшественник так обставил обвинение, что выход один — разом сжечь бумаги по этому делу. Да и местные власти настроены заодно с негодяями. А обращение в Римский трибунал, как я уже говорил, бесперспективно, там разговор короток — костер. — Так чего ты хочешь наконец? Если все так безнадежно, чего ты добиваешься? — Святой отец, дозвольте мне защительное выступление на суде в Виджевато. Я раскрою навет, я выведу клятвопреступников на чистую воду, я добьюсь того, что суд оправдает бедную селянку и покарает злодеев. — Да у тебя губа не дура! Коль папа санкционирует твое адвокатство, ты несомненно выиграешь дело. Любой болван добьется успеха, если за его спиной будет стоять Римский Предстоятель. — Ваше Святейшество, — инквизитор заторопился, — мой духовник отец Доминик рассудил, что, кроме Вас, более никто не сможет дать мне подобное разрешение. По своей воле я не вправе опровергать обвинение, составленное моим предшественником. А суд не примет в расчет мои доводы, сочтет их самоуправством. — Ну, братец, скажу прямо — задал ты мне задачу... — Святой отец, взываю к вашему милосердному сердцу, пожалейте несчастную девицу. В конце-то концов, должна же быть правда на земле?.. Я обращаюсь к чувству Вашей справедливости! — А что — хороша ли селяночка? — папа лукаво подмигнул Маттео. Фра Сальвадоре, хитро подловленный на крючок, растерялся: — Да дело не в красоте, гибнет невинное создание, — словно оправдываясь, стал говорить францисканец. — Я спросил у тебя — хороша ли девчонка, а ты начинаешь юлить... не люблю ловкачей. — Хороша, Ваша светлость! Ох, как хороша! — Маттео был искренен, его щеки стали пунцовыми от избытка чувств, в глазах загорелся страстный огонь. — Теперь мне понятно... Втрескался в девчонку, дурень ты этакий. Ха-ха! Сказал бы, сразу признался бы, — дескать, бес попутал... а то невинность... гуманизм опять же приплел. — Святой отец, но ее действительно оклеветали. Она невинна, как агнец божий. Они ведь ради похоти жестоко оболгали ее. — Вот право, заладил, как попугай: оболгали, оболгали... Слушай меня внимательно, коль девчонка тебе по сердцу, так выкради ее. Устрой побег, придумай что-нибудь, наконец, я разрешаю, я отпускаю этот грех. Понятно, неразумная твоя голова... Почто затеваться-то попусту, — и овцы целы и волки сыты. Я прав?.. — Да, святой отец. — Фра Сальвадоре стиснул зубы, но, переборов себя, решил пойти до конца. — Но, мессир, каюсь, я строил подобные планы, но оклеветанная настаивает на открытом процессе, ее попранная честь должна быть восстановлена. Она непреклонна, святой отец, и признаюсь вам искренне — вот этим она и взяла меня... Будь она обычной покладистой юницей — стал бы я беспокоить Ваше Святейшество. Но она чудо, она словно святая, я не могу поступить с ней, как с обыкновенной девкой. Святой отец поймите меня... — Прости меня, братец, но ты, видать, настоящий дурак! К чему девке-то честь? Разложи-ка на своих куриных мозгах: она что — кавальере, или, может, герцогиня Тосканская?.. Обиделся я на тебя. Возьми в толк — ну, отбелишь ты девчонку, ну поиграешься с ней вдосталь, а какой ценой — ради прихоти простолюдинки?.. Не жениться же ты вздумал на ней, в самом-то деле... Вот молодо-зелено... Думать надобно головой, а не другим местом... Тьфу, ввел ты меня во грех, — папа деланно сплюнул и отвернулся, видимо осерчав. Фра Сальвадоре онемел, последние слова папы парализовали его волю. Мыслимо ли признаться понтифику, что да, именно в жены он вознамерился взять Мариуччу? Возможно ли в том открыться Римскому Первоиерарху? Юлий крут, тем признанием можно все испортить, все перечеркнуть. Маттео смолчал. — Так вот, милок, — меж тем продолжил папа, — последнее мое слово. Поезжай в Виджевато, коль девка люба — бери ее, как знаешь, так и исхитрись, греха за тобой не будет. Только ты обставь все как-нибудь похитрей, чтобы не вылезло наружу. Поищут, поищут да и бросят — мало ли девок-то по Италии... Ну а лжесвидетелей и их вожатых прижми посильней, найди повод, пусть раскошелятся на святую церковь. — Папа, довольный своим судом, расслабился и улыбнулся. — Все, сын мой, устал я, устал... Поцелуй за меня брата Доминика, передай на словах — не ожидал я от него подобной дурости. Так ему и скажи, надеюсь, он не озлится на старого приятеля. Ну, прощай, братец, целуй ручку-то, — и понтифик выставил подагрически скрюченные пальцы. Францисканец тупо чмокнул надушенную фиксатуром костяшку. Папа Юлий, покряхтывая, с помощью вышколенного бенедиктинца покинул кресло, благословляя, перекрестил Маттео и вымолвил уже почему-то косноязычно: — Девку-то бери, коль сладка девка-то! Ну, Бог в помощь... Эх, грехи наши тяжкие... — и, опираясь всем телом на бессловесного провожатого, медленно, с остановками, вышел из кабинета. Золоченые двери бесшумно захлопнулись за его согнутой спиной. Маттео остался один в помпезном и оттого холодном и неуютном дворцовом зале. — Да уж, — внезапно сорвалось у него с языка, — ловко святейший отец обвел меня вокруг пальца! Но делать нечего, поеду обратно... Впрочем, если вдуматься — старец дал дельный совет. Сутки спустя на узкой улочке Виджевато остановился запыленный экипаж. Его единственный пассажир — францисканский монах, легко спрыгнул на выщербленную мостовую, немного потоптался, разминая затекшие ноги. Угрюмый возница передал минориту плотный кожаный саквояж, какие обыкновенно бывают у врачей и хожалых нотариусов. Францисканец щедро расплатился с кучером, даже приятельски хлопнул того по плечу. Свидетели этой уличной сценки: толстая прачка, разносившая выстиранное белье, да подвыпивший к вечеру подмастерье тут же забыли увиденное. Фра Сальвадоре, приехав на место, не откладывая в долгий ящик, решил проведать Мариуччу. Оттого и сошел на пустынной улочке, выводящей к городскому застенку. Пройдя два переулка, избавившись от судорожного покалывания в затекших ногах, он очутился перед дубовой твердью тюремных ворот. Стукнув раза три привратным кольцом, дожидаясь караульного, поставив поклажу наземь, он огляделся. Багровый закат заполнил пол неба. Озаренные перья облаков, продвигаясь к северу, налились тьмою и растворялись в надвигавшейся ночи. Но Маттео наблюдал горний пейзаж с чувством долгожданного облегчения: исчезла предательская тревога, томившая по дороге в Рим и обратно. «Скорей бы увидеть Мариуччу, прижать любимую к груди! А там он переубедит ее, понудит принять папское благословение — свершить побег». Наконец, недовольный докукой стражник с усилием раздвинул массивные врата. Францисканец, не оглядываясь, быстро прошел вглубь тюремного дворика. Его внимание сразу же привлекла группа тюремных служителей, сбившихся кучкой у крыльца кордегардии. Они о чем-то весьма оживленно толковали, даже перебранивались меж собой. Заприметив отца инквизитора, тюремщики разом замолчали. Потупив головы, отступили, стараясь укрыться за спинами своих же товарищей. Поравнявшись с незадачливыми стражниками, минорит, скользнув безразличным взором, вознамеривался подняться на крыльцо. Но тут прямо под ногами он увидел застывшую собачью тушку с остекленевшим глазом и струйкой розоватой жидкости, натекшей из оскаленной пасти. Рядом с издохшей собакой стояла глиняная миска с каким-то месивом. По скрюченным лапкам псины и не опорожненной посудине инквизитор догадался, в чем причина гибели животного. Фра Сальвадоре хотел спросить у надзирателей, что за цирк они устроили, но, к своему удивлению, вместо людских лиц он различил лишь белесые пятна с провалами глазниц. Безликая, сгрудившаяся у входа одурелая толпа произвела на него не менее отталкивающее впечатление, чем труп пса. Он сдержался, подобрав рясу, спешно взбежал на порог, дернул перекосившуюся дверь. Странная картина открылась его взору. По обыкновению захламленная остатками обжорства и пьянства кордегардия сегодня чистенько убрана. Выскобленная столешница являла пример образцовой добродетели. Монаха, не успевшего изумиться чудным переменам, еще больше поразил облик неизвестно откуда явившегося Чезаре Фуски. Главный надзиратель был трезв, как младенец. Со свойственной покорностью он подобострастно поедал глазами явившееся начальство. Однако что-то все-таки изменилось в Чезаре: какой-то он стал отстраненно чужой, словно пригрезившийся мертвец. Якобы общаешься с покойным, а сквозь дремоту гнетет мысль: «Как же так, ведь его уже нет на белом свете?» Наконец голос Чезаре Фуска отдаленным эхом достиг внимания Фра Сальвадоре. Францисканец не смог сразу уяснить, о чем говорит тюремщик, что он пытается втолковать. Уж не сон ли — кошмарное, недужное видение мерещится монаху?.. Наверное, стоит усилием воли пробудиться, избавиться от скверного наваждения. Будто сквозь туман, Маттео различил, как помещение набивается подавленными тюремщиками. Внезапно, словно хлесткий удар бича, убийственно холодные слова коменданта ожгли слух фра Сальвадоре. В голове минорита разом прояснилось, а окружающий мир стал пустым и голым, утратив смысл и назначение. — Сегодня семи часов пополудни померла девица Мариучча из Силинеллы. Вне сомнения, ее отравили сильнодействующим ядом, добавленным в пищу. Проба на собаке подтвердила отравление. Мной, — бойко отчитывался Фуска, — приняты меры по розыску злодеев. Повара, коридорный надзиратель, прочая челядь — подозрительные мне, посажены под замок. Но позвольте доложить, ваше преподобие, — никто не сознается, они отрицают свое участие, найти лиходея будет трудно. Фра Сальвадоре мужественно справился с приступом безысходного горя. Он еще не совсем отдавал себе отчет в случившемся, но главное, снес первый, самый жуткий удар. — Отведи меня к ней, я хочу ее видеть! — Маттео оперся на свежевымытый стол, его лицо стало белей полотна. — Скорее, что вы издохли тут!.. — Сию минуту, сию минуту, ваше преподобие, — учтиво заверещал Чезаре Фуска. Протискиваясь вперед, он украдкой придерживал оттопыренный карман камзола. Опасался, как бы ни звякнула горсть золотых в кожаном мешочке, полученном накануне от людей Луки Помпилио.
|