Картинки с выставки
Опус 1. Ре бемоль
1
- Ногтей вкруг ног своих не стригите! – гремели на забитой народом площади концертные колонки и мелко содрогались от негодования и омерзения. Со сцены – толстые листы древесно-стружечной плиты, уложенные на составное трубчатое основание, – орал в микрофон мелкорослый мужчина в тёмном пуховике с капюшоном, отороченным густым белым мехом. Микрофон он держал обеими руками, будто душил. Простолюдины слушали рассеянно, переговариваясь о предметах отвлеченных: липопротеине, постменопаузе, безосновной воле, почём на базаре картошка, для чего вообще люди женятся. Но в нужных местах, когда их отвлекал одобрительный рёв одинаково одетых в тёмные драповые полупальто, одинаково постриженных и гладко выбритых мужчин, стоявших в центре площади сплоченной группой, все солидарно вздрагивали и тоже начинали одобрительно реветь и вздымать руки. Стёкла в окрестных четырёх- и пятиэтажных домах, тускло-жёлтых и тускло-розовых, мелко вибрировали. Закончив реветь и вздымать, простолюдины возвращались к своему, насущному. - Расстреляли. А что было делать? Он три месяца за квартиру не платил. Патрофилий, грузный мужчина, плотно обёрнутый в шоколадно-коричневый плащ, курил трубку, но было понятно, что он привык к деловитой и нервной краткости сигарет – набивал горсть табака, годную для квёлой самокрутки. Когда раскуривал, обнимал чубук ладонями, будто прятал от ветра. - Три?! Три месяца?! – бледные узкие губы его собеседника стремительно распухли и стали густо-филолетовыми, глаза колыхнулись, как недоделанный студень в глубокой тарелке, если её слегка тряхнуть. – Это же... это же... самоубийство! - Иначе не объяснишь, - кивнул Патрофилий. – Сам хотел умереть. Он и на выборы не ходил. Был изнурён мытарствами. Его собеседник мелко затрясся: - Не... нех... нехо... И начал задыхаться, и не в силах был выговорить. Нижние его конечности, одетые в просторные шёлковые розовые шальвары, не по сезону тонкие, пластилиново обмякли. Он медленно опустился на мокрый грязный асфальт, плотно уставленный чужими ногами, обутыми в зимние сапоги и тяжёлые ботинки, и там замер, стараясь удержать дрожащими ладонями дрожащие губы. - Раньше-то, - вмешался стоявший рядом старик в чёрной фетровой шляпе и поношенной короткой шубе из искусственного меха, - за это, бывало, только пожурят да повесят. А теперь, видать, строгость вернули. Патрофилий огляделся, пожал плечами, перешагнул через поверженного, сунул мундштук трубки между седеющей бородой и вполне себе ещё чёрными усами и стал проталкиваться через запруженную народом площадь по направлению к винной лавке – тесному полутёмному магазинчику с высоким крыльцом и двумя зарешеченными оконцами метр на полтора. Сразу за площадью. Особнячок там двухэтажный. Наискосок от памятника. Рядом с книжным. Ну, вы знаете.
2
Настоящую свою фамилию доктор Глыбков скрывал от пациентов. Настоящая его фамилия – Глыбкоямов – могла навести больных на не нужные им размышления о краткости бытия, неизбежности смерти и бесполезности любого усилия. Он одёрнул замявшуюся сзади полу белого халата, поправил стетоскоп, чтобы висел поровнее, и сердито заметил: - С тех пор как разрешили бить врачей, смертность нисколько не понизилась. Наоборот – повысилась. Особенно среди врачей. Лично я ношу с собой скальпель. Просто так я им не дамся. Измождённая дряблая женщина левой рукой сжимала полы красного фланелевого халата между обвисшими грудями и мелко кивала, будто трясла головой. Месиво её мелких мягких морщин то слегка сжималось, то растягивалось – ей хотелось посочувствовать доктору, но и сама она нуждалась в сочувствии в преддверии одинокой старости. - Дедушка дрочил? – спросил Глыбков доброжелательно, будто не сомневался в грядущей хорошей новости. Женщина максимально сжала морщины и, не в силах выговорить сокрушающий всякую надежду ответ, скорбно застыла. Седые волосы её тускло блеснули в косом луче закатного солнца, заглянувшего напоследок в душную однокомнатную квартиру к умирающему. Доктор рассердился: - Две недели как из комы вышел – и ни разу не подрочил? Если больной сам себе помогать не хочет, как ему врач поможет? Заросший жёсткой седой щетиной старик слабо шевельнул правой рукой, лежавшей поверх тонкого ворсистого одеяла, зелёного, в белых крупных цветах. Глаза его, широко раскрытые и слезящиеся, уставлены были в потолок; посмотреть на врача или на свою будущую вдову он даже не пытался, но в самой глуби потёмок души всё же жалел о бепомощности и нежелании возвратиться к жизни. Он попробовал сказать им об этом, извиниться, но ничего не получилось, и только продавленная тахта, его последнее пристанище в мире предметов, тихо скрипнула. - В общем, я вас предупредил, - предупредил Глыбков, убирая тонометр в распахнутый тёмный зев старого кожаного портфеля. – Ещё две недели не подрочит – и конец. Попробуйте сами его возбудить. Вам ведь ещё восьмидесяти нет, а вы так себя распустили. - Может, соседку позвать, - неуверенно предположила женщина. - Позовите, - кивнул доктор. – Сделайте хоть что-нибудь. Чтобы потом себя не корить. Стариковская рука снова шевельнулась, всепрощающе приподнялась над одеялом на дюйм и бессильно упала.
3
Патрофилий полыхал свежестью дешёвого дезодоранта, и это заставляло думать, что обычно от него ужасно воняет – иначе не для чего так умащивать себя струями мелких брызг. - Приготовь-ка мне ещё порцию, сынок. Только вот что – сначала насыпь паприки поверх сока, а потом уже лей водку. Если не хочешь получить по загривку. - Да, простите, я не знал, - бледный, с впалыми гладкими, без единой ворсинки, щеками худой парнишка-официант согнулся в полупоклоне. - И раз уж мы оказались здесь, на этой проклятой богом благословенной богом земле, добавь щепотку чёрного перца. Маленькую щепоть. Знаешь, что такое маленькая щепоть, болван? Полграмма, или я душу из тебя выну. - Зачем, зачем ты с ним так? – Вожделена посмотрела на мчащегося в сторону кухни официанта и зарылась лицом в ладони. – Напугал его. Это непереносимо. Жестоко. Гадко. Господи, что же теперь будет? Ведь он расплескает томатный сок себе на фартук, расплескает водку. Мне страшно. - Ну-ну, - Патрофилий взял её за запястье левой руки и укрыл безвольную мягкую ладошку в своих грубых лапищах, покрытых плоскими мозолями, - со мной тебе нечего бояться. - Ты ведь не убьёшь его? – то ли спросила, то ли попросила она. - Нет. Конечно, нет, - успокоил он. - Тогда можно я? Он такой молоденький, такой свежий. Можно, я его убью? - Конечно, можно, - улыбнулся жене Патрофилий. – Он же официант. Парикмахеров убивать нельзя. С тех пор как их начали звать стилистами. Эх, - он погрозил кулаком задымленному тесному пространству ресторана, - доберусь я до этих уродов. Посетители вскочили все разом и бросились к выходу, опрокидывая и ломая столы и стулья. Тарелки с недоеденными макаронами, пельменями, жареной картошкой в кровавых пятнах кетчупа бились и хрустели. Полный дядечка в тёмно-синем костюме и белой сорочке поскользнулся на остатке лангета и упал, сокрушив заодно двух перепуганных девушек. Галдя и оглядываясь, проталкивались простолюдины в узкую дверь и обещали себе и другим вслух, что теперь будут есть только дома. - С ребёнком пустите! – завопила пожилая густо и ярко накрашенная блондинка, прижимавшая к себе объёмную зелёную магазинную сумку, из которой торчала детская нога в белом носке и стоптанном тёмно-красном сандале. - Зачем ты так с ними? – однообразно укорила Вожделена, оглядев опустевший разгромленный зал. – Теперь и официант не придёт. Идём отсюда. - Идём, - настойчиво согласился Патрофилий. – Но учти: я изнурён мытарствами. Мне следует выпить. Из посетителей осталась одна девушка - сидела на полу среди осколков и объедков, растирала вывихнутую лодыжку и всхлипывала. Они помогли ей подняться, положили её слабые юные руки на свои пожилые плечи и, исполненные сочувствия, жалости и непреклонного стремления помочь страждущей, повлачились к выходу из.
4
Верхняя губа у Вожделены была раза в полтора уже нижней и в улыбке вздёргивалась до подведенных зелёными тенями ноздрей, так что верхняя десна видна была вся – не слишком красная и не белесая, без единого признака пародонтоза. Она импульсивно разделась, прилегла на обширную двуспальную кровать, подпёрла ладонью голову и стала смотреть, как её муж пьёт ром из гранёного стакана с гладкой каёмкой поверху. Тёмный, мерцающий рубиновой искрой ром. Она знала заранее, чем это кончится: допьёт и станет жалеть о канувшем в. И не нальёт больше ни капли, пока не дожалеет. Станет повторять мысленно каждый выпитый глоток и скорбеть. Ему пришла в голову мысль, что с возрастом череп деформируется. - Мне пришла в голову мысль, - предупредил он. - Какая, - Вожделена не очень любопытствовала узнать – так только, для проформы, вполне себе равнодушно. - Смертушка моя пришла. - Это хотя бы искренне, - попрекнула она и начала расторопно одеваться, чтобы потом, когда дело снова дойдёт до зарождения половой жизни, опять раздеться. Вожделена вспомнила, как было написано в книжке, которую она читала днём: волна страсти накрыла их; обнажённые, они слились в объятьях любви. И загрустила.
5
- Череп с возрастом деформируется, - доброжелательно объяснил Вожделене доктор Глыбков. – А ваш муж к тому же изнурён мытарствами. Давайте ему коньяк по столовой ложке утром и вечером. Ром исключить категорически. И постарайтесь привлечь его к половой жизни. Иначе он совсем раскиснет. Не дай бог, количество дигидротестостерона повысится. Придётся ингибиторы 5-альфа-редуктазы использовать. - Мы сольёмся в объятьях любви, - испуганно пообещала Вожделена. – Волна страсти накроет нас. И с болезненным сомнением глянула на голого по пояс Патрофилия, который сидел на диване согбенно, погрузив лицо в широкие ладони – только седые клочья бороды торчали наружу. Мышцы его грудной клетки, бывшие когда-то железно твёрдыми и упругими, как автомобильная покрышка, обмякли, припухли и будто просили бюстгальтера. Ниже их – округлая складка клонилась к животу, беззащитно белому, вздувшемуся от печалей жизни. Вожделена перевела взгляд на доктора. Пожилой, с седеющими висками, тщательно выбритый, прямоспинный, глаза бархатно-серые, и пальцы – спокойные пальцы врача, всепроникающие и всеутешающие. - Доктор, - робко предположила она. – Я давно не ходила грудь проверять. - Это я уже не практикую, - запротестовал Глыбков. – С тех пор как пациентам разрешили бить врачей. Прекратил, на всякий случай. И скальпель с собой ношу. Просто так я им не дамся. Раздевайтесь до пояса. А я пока вашего мужа снотворным уколю – ему следует поспать. Патрофилий отклеил лицо от ладоней и пожаловался: - Я измотан. Изнурён мытарствами, доктор.
6
- Атласно поспал, - одобрил себя Патрофилий, припухший с утра лицом, медлительный от недопереваренного снотворного, но посвежевший разумом. Вожделена, притулившись на табурете в углу просторной кухни, пила кофе из тёмно-зелёной эмалированной кружки, но не было похоже, что напиток добавляет ей бодрости. Вид у нее был таков, будто её постирали в тазу, отжали вручную и повесили сушиться, не стряхнув как следует и не распрямив. Верхняя губа её, обычно напряжённая и готовая взвиться в улыбке к ноздрям, смялась, сдулась и заголубела. Тени на ноздрях размазались и побледнели, будто кто-то лизал их. Запахнутая в махровый голубой банный халат с оттопыренным от скомканных трусиков и бюстгальтера карманом, Вожделена хотела одного только – чтобы слабая ломота и тёплое жженье не уходили из тела как можно дольше, задержались бы, погостили. - Хороший доктор, - одобрила и она вслед за мужем. – Внимательный. Глубоко во всё вникает. Обещал ещё к нам зайти. Проведать тебя. Ложку коньяка не забудь выпить. - Давно так не спал, - Патрофилий привычно не приглядывался к жене и не прислушивался, смотрел внутрь себя и составлял план жизни. Надо было привести в порядок свалявшуюся бороду, почистить оставшиеся от прошедшей юности зубы, выпить кружку кофе и не спеша идти толпиться. По утрам платят скудно, зато и толпиться не так тесно. Доктор Глыбков в это время парковал машину на платной стоянке, усыпанной крупным щебнем, в полукилометре от своего дома. Он мысленно ставил канувшей ночи высокий балл и тоже составлял план ближайшего, на один день, бытия. Старик, который нуждался в срочном сочувствии врача, вчера скончался, а затеваться с другими пациентами, ночь не спавши, Глыбкову совсем не хотелось. Так что можно и нужно было погрузиться в сонные грёзы и не вдаваться в действительность. Редкие согбенные прохожие из тех, кто победнее, уже шли мимо стоянки на троллейбусную остановку, чтобы ехать в центр города толпиться за малую плату. Застывшая за ночь грязь на дорогах и голых газонах медленно оттаивала. Тонкие корки льда – там, где их ещё не покрошили колёса, - начинали темнеть под неуверенным светом утреннего солнца. - Хорошо было, - пробормотал Глыбков, чтобы подвести итог. Вздохнул, оглядев стадо ещё не проснувшихся машин, забрызганных засохшей грязью, будто одинаково покрашенных в пыльно-коричневый цвет, и добавил, ёжась от холодного ветра: - Пока вся грязь не растает, не высохнет, не разнесётся ветром, настоящая весна не наступит.
Опус 2. Ля-минор
1
Патрофилий худел медленно, но неуклонно. Выглядел так, будто по ошибке надел кожу на три размера больше, а переодеваться не захотел. Прежняя его сокрушающая сила испарялась вместе с плотью – так же неуклонно, но быстрей, чем. Обещания-угрозы он уже не выкрикивал в пространство, а бормотал себе под нос, чтобы, не дай бог, никто не услышал. Вожделена наблюдала изменения, происходившие с мужем, отстраненно, почти равнодушно. Изредка напоминала ему, что надо выпить прописанные доктором Глыбковым таблетки, но никогда не настаивала. Молча жалела только о том, что доктор чересчур добр и не в меру честен – наотрез отказался дать рецепт на мышьяк. Она уже не раздевалась в присутствии мужа, часто бывала рассеянной, расслабленной или раздраженной не в меру, но на новость о новой работе Патрофилия – сторожем сутки через трое – почему-то среагировала оживлённо и весело. Он не обратил внимания. Даже то, что Вожделена, собираясь утром на службу, стала намного тщательнее и дольше красить уши, его не насторожило. Пока, сидя перед старомодным трюмо, она макала кисточку в разные краски и рисовала узоры – одной рукой оттягивала ухо, другой рисовала, – Патрофилий однообразно повторял ей, как надо вести себя на улице. Каждое утро одно и то же. С малыми вариациями. - Нож не забудь взять. На автобусе не езди, садись на трамвай, это безопасней. На остановке не стой – жди подальше и спиной к стене. - Я всё давно выучила, - однообразно отзывалась Вожделена. – Дай мне спокойно уши покрасить. Узоры становились всё сложнее, замысловатее, ярче. Закончив с ними, она двумя лёгкими движениями накладывала бледно-зелёные тени на ноздри и уходила не попрощавшись, словно Патрофилий был пустым местом. Глухо хлопала тяжёлой дверью. И замыкала её снаружи ключом: крумс! Потом лифт натужно, будто нехотя, открывался и, проглотив пассажирку, со слабым стуком затворялся.
2
В основном они играли в приём у врача. - Я просто люблю свою работу, - объяснял Глыбков. Двухэтажный кирпичный коттедж, доставшийся ему по наследству, стоял на отшибе, на краю города; добираться было не очень удобно, зато туда не долетали снаряды и не доносился рёв бульдозеров, которые крушили отвалами и утюжили гусеницами еду. К тому же, лаборатория, где Глыбков брал у Вожделены анализ крови, мазки, ставил уколы и клизму, находилась в защищенном бетонным перекрытием подвале, а там даже рычания танковых колонн с медикаментами не было слышно. На первом этаже он только выслушивал её жалобы, слушал сердце и лёгкие, измерял давление, рост и вес. Там же ставил её в старый сломанный рентгеновский аппарат – Вожделене нравилось прижиматься упругой грудью к его холодной передней стенке и задерживать дыхание. Работа у доктора спорилась. Вожделена лихорадочно чувствовала себя посвежевшей и поздоровевшей.
3
- Вчера целый район без чеснока оставили! - возвышение, сложенное наспех из дощатых поддонов, было неустойчивым, и мужчине, высокому, белокурому, вполне себе моложавому, приходилось балансировать, будто приплясывать. - Эка невидаль, - высокомерно отозвался из жидкой, особей в двадцать, толпы непонятного возраста мужичошка в мятом засаленном пиджаке. – У нас, бывало, как неурожай, так мы весь год без чеснока горе мыкаем. А тут ишь ты, городские. Каждый день им чеснок подавай да тувалеты разные. - Брось, Ароныч, - прогудел из-за мужичошкиной спины полномасштабный, хотя и высохший слегка, и сгорбленный, селянин в коричневой вязаной куртке с неловко нашитой чёрной заплатой на груди, - чеснок у нас в этом годе сочный уродился, сладкий. А тут люди мучаются. - Тебе, контрацептиву, лишь бы спорить, - рассердился Ароныч. – Ты, когда чесночные бунты случались, ишшо за мамкин подол держался. А тоже мне тут, сказки сказыват. Их прервал запыхавшийся пацан лет двенадцати. Выбежал из подворотни дома с рыжей намокшей штукатуркой, достиг молча, затормозил сбоку от поддонов и недетским встревоженным басом заорал: - Робя! Тутычки бесплатно толпятся! Тама плотют, за домами! Айда, робя! Толпа заворчала, заворочалась, солидарно качнулась и, убыстряя шаг и переходя на бег, бросилась через улицу в подворотню. Завизжали тормозами машины и гневно прозвенел взбешенный трамвай. Рядом с поддонами остановился прохожий – в просторных серых полотняных штанах, скрывающих мощные ляжки, и коротком светлом плаще, распираемом пузом. Опершись на трубчатую чёрную трость, он поелозил по лысине синей вязаной шапкой с помпоном, будто решил слегка отполировать кожу на черепе, и более объявил, нежели сказал: - Лично я материально не связан, и если вам угодно, можете продолжать. Хотя и будучи на склоне лет обречён на одиночество, я всё-таки потолплюсь. Бесплатно. И потрогал свободной от трости рукой короткую седую, срощенную с усами, бородку-клинышек, словно хотел убедиться, что никуда она с подбородка не делась. Утратив аудиторию, оратор стремительно постарел, стал ниже ростом, расплылся лицом и оброс буроватой недельной щетиной. Балансировать на шаткой трибуне из поддонов ради одного слушателя ему не хотелось. - Я ошибся, - объяснил он уныло. – Откуда мне было знать, что они приезжие? Вчера весь наш район оставили без чеснока – а этим хоть бы хны. Помогите мне слезть отсюда. - Охотно, - пузатый перехватил трость, чтобы протянуть ее оратору в качестве опоры, но задержался и добавил. – Только с одним условием: вы не станете дёргать меня за усы. - Торжественно обещаю и клянусь, - торжественно пообещал и поклялся помогаемый.
4
- Очень скоро ты станешь вдовой, - предупредил Глыбков. – А лицензии на лечение вдов первого года у меня нет. Мы не будем видеться целый год. Вожделена с трудом выплыла из сумеречного состояния затянувшегося оргазма и потрепала свои белокурые груди: - Это суровое испытание. Не знаю, выдержу ли я его. А ты не можешь получить лицензию? - Нет, - Глыбков огорчённо потряс головой. – Мужчинам не выдают. Вдовы первого года – слишком лёгкая добыча. Они нуждаются в утешении – любой врач подтвердит. - Может быть, мне с ним развестись? – предположила Вожделена. - Не успеешь, - огорчил её Глыбков. – Твой муж чересчур изнурён мытарствами. И череп у него сильно деформирован. Долго он не протянет. Уже можешь заказывать ритуальные услуги. Если заранее заказать с открытой датой, тебе скидку сделают. Десять процентов. А ещё у них там лотерея – «Грустные финиши». Можно бесплатное место на хорошем кладбище выиграть. И гроб из карельской берёзы разыгрывают, чтоб клиентов привлечь. - Нет, - нахмурилась Вожделена. – Я не собираюсь торговать телом. Его телом, во всяком случае. - Подумай, - Глыбков оторвался от компьютера, в котором заполнял Вожделенин анамнез. – Десять процентов скидки. Плюс ещё пять процентов они мне заплатят за то, что я тебя к ним направил. Я тебе отдам. Пятнадцать процентов сэкономишь. - Я не скупая, - рассердилась Вожделена. – И не жадная. Она сорвала со стоячей вешалки в углу кабинета бюстгальтер, сноровисто надела его, защёлкнула на спине и добавила: - Я рачительная. Завтра заказ оформлю.
5
- Я только сказал ему, что не люблю чеснок – и всё. Честное благородное. И вот – извольте видеть, – Мидик, Вожделенин сосед по этажу, ткнул пухлым пальцем в проплешины на усах, покрытые мелкими точками запекшейся крови. – На асфальт меня повалил и давай усы выдирать. Двумя руками рвал. А клялся, что не будет. Как после этого верить людям? Трость отобрал. И шапку мою затоптали. Он стоял перед своей дверью и не мог попасть плоским ключом в замочную скважину – рука мелко дрожала. - Давайте я, - предложила Вожделена. – Всё равно мне скоро вдовой становиться. Раз вы не любите чеснок, я принесу вам свежую луковицу. - Понимаю, - сочувственно покивал Мидик, передавая соседке ключ, который в его руках всё равно не приносил пользы, - быть вдовой первого года – просто ужасно. Конечно, несите свежую луковицу. Вы ведь знаете, как это бывает. Можно пережить и понять. Можно понять и пережить. Или пережить и не понять. Понять и не пережить. Или... что вы делаете?! Вожделена ласково положила ладонь на мягкую выпуклую щёку Мидика, погладила, вцепилась пальцами в нисходящий к бородке ус и дёрнула сильно. Крик Мидика взвился к верхнему, двадцать четвёртому, этажу, рухнул на первый и там разбился вдребезги. - Вот, - подытожила Вожделена. В одной руке она держала ключ от Мидиковой квартиры, а другую, с зажатыми между пальцами волосками усов, поднесла к его носу, - обманули дурака на четыре пятака. Погодите – я принесу вам свежую луковицу. Слёзы медленно цедились из прикрытых Мидиковых глаз и переползали на ладони, которыми он прикрыл остатки усов. Мидик облокотился спиной на дверь, съехал вниз, на жёсткий ворсистый коврик, уткнулся лбом в согнутые колени и невнятно согласился: - Несите свежую луковицу, я подожду. - Ну то-то же, - возликовала Вожделена и вприпрыжку понеслась к своей двери, жалея, что расстояние не позволяет припрыгнуть больше четырёх коротких раз. Но возвращаться, чтобы утроить радость, не стала. За дверью – она знала – её ждала вязкая духота приближающейся кончины изнурённого мытарствами мужа, похудевшего, ослабевшего, с обвисшей, на три размера больше, кожей и деформированным от возраста черепом. Но обещанную соседу свежую луковицу всё равно надо было принести. И Вожделена спокойно, решительно, будто ничего необычного не происходит, вставила ключ в узкую замочную скважину: крумс! И распахнула дверь навстречу новым приключениям и невзгодам.
Опус 3. До-мажор
1
Последуем же и мы за нашей героиней. Поскользим неслышной тенью по засранному собаками и заплёванному людьми асфальту радоваться чужим печалям и печалиться о чужих радостях. Пошпиляли, чуваки. Терять нам, возьмите в разумение, всё равно нечего – одной ногой мы уже в могиле.
Вожделена подсунула чёрный носовой платок под чёрную вдовью вуаль, чтобы утереть слёзы. Она вспомнила, что такая же вуаль, только белая, была у неё на свадьбе. Патрофилий, молодой, сильный, весёлый, шутливой очередью из автомата убил тогда четверых гостей. То-то была суматоха. Жизнь впереди казалась молодым бесконечной. А промелькнула, как пейзаж за окном скорого поезда, и теперь её муж в гробу, который вот-вот опустят в могилу и засыплют сырой глинистой почвой с вкраплениями мелких камней, травы, успевшей печально пожухнуть, кусков обрубленных корней кустов и сосен. А ей, Вожделене, целый год придётся два раза в месяц ходить отмечаться в полиции, раз в месяц проходить медосмотр в женской консультации и каждый вечер со страхом ждать, не нагрянет ли с проверкой участковый или инспекция домоуправления. Не приведи бог, застанут вечером с кем-нибудь или даже просто одну, но одетую не траурно – раструбят на весь город, заставят публично каяться, а потом кат на центральной площади изуродует ягодицы нагайкой под скорбное улюлюканье толпы. С вдовами первого года не цацкаются. На дверь квартиры уже прикрепили табличку из оргстекла, с тремя золотыми буквами на чёрном фоне. И внизу телефон компании ритуальных услуг. Им тоже не поздоровится если что. Так что и они будут проверять. А при входе на кладбище строгого вида монашка со сжатыми бескровными губами и бесцветными глазами заставила откинуть вуаль и мобильником сфотографировала Вожделену – заплаканную, с ненакрашенными ноздрями. Значит, и эти контролировать станут. Можно бы уехать – говорят, будто бы где-то в тайге есть деревни, в которых вдов первого года укрывают охотно. Да ведь без подорожной куда подашься? С жирным траурно-чёрным штампом ВПГ в паспорте. Ни один смотритель лошадей не даст – надсмеётся, изругает, наизгаляется всласть и сдаст властям, а те насмерть запорют. Как ни беги от горя, оно везде нагонит. Два смешливых могильщика, вооруженные лопатами, сражались на черенках, ожидая, пока скорбящим надоест прощаться и они наконец позволят закопать покойника. Разговоры у разверстой могилы доносились до Вожделены как сквозь слой мокрой пакли. Она старалась вслушаться, но не могла – горе давило. - Молодой ишшо. - Это нам бы уж, - соглашались между собой две совсем какие-то незнакомые старушки из завсегдатаев кладбища. - Череп-то у него деформировался, - бубнил пожилой дядька в ворсистой, будто только со склада, шинели без погонов, - а реформировать не смогли. Залечили, видать. - Самый из нас был изнуренный мытарствами, - поддакивал ему собеседник помоложе, который, если судить по пушку на щеках и румянцу, и мытарств-то ещё толком не видел. - Все там будем, - дежурно подвёл итог дядька в шинели.
2
- Возрадуйся, девонька, - предложила монахиня Вожделене, когда та выходила с кладбища. Остановила прямо в створе распахнутых синих решетчатых ворот и предложила. Вожделена, как ни вглядывалась, не видела в обозримом грядущем году никаких поводов для радости. Глаза её полыхнули так, что белки закоптились. - Объяснитесь, сударыня, - потребовала она, - иначе, клянусь памятью моего бренного мужа, вам не поздоровится. - Больно ты, девонька, отцу Николадию приглянулась, - охотно объяснилась монахиня. – Я ему твою фотографию в телефон послала. Он тебе справку даст, будто ты в монастырь ушла, и никаких тебе проверок, отстанут от тебя все. А потом бумажку сделает, будто услал тебя в дальний скит, где уж вовсе проверять некому, то ли есть там кто, то ли нет вовсе. Подорожных выпишет каких захочешь. За квартиру впрок заплати – да и гуляй себе. На отце Николадие благодать: все грехи тебе простятся, и прошлые и будущие, а как преставишься, так сразу в рай попадёшь. Девки-то, которые с ним от мирской скверны очистились, Шоколадием его кличут – такой, мол, сладкий. И детишки от него все как на подбор – сочные да румяные. Отстоишь с ним всенощную – сама увидишь. Больше-то он навряд и уделит тебе – страждущих больно много, а конец света уж вот-вот. - Передай своему Шоколадию, - Вожделена аж задохнулась от гнева, таким оскорбительным и неуместным показалось ей предложение, - что начинать я согласна только с заутрени. А прежде того пускай все бумаги подготовит, с подписями и печатями. Я в такую ересь, как потом бегать документы клянчить, впадать не собираюсь. Кефирно-белесое лицо монахини, бывшее при первой встрече строгим и равнодушным, потом поменявшееся на слащавое, будто в стакан кефира бросили шесть ложек сахара, теперь застыло и обледенело. Задрав руками подол, она перескочила через непересыхающую лужу, отбежала метров на пять, выудила из недр чёрного своего одеяния плоский мобильник, потыкала пальцем в экран, сунула агрегат под апостольник и через малое время стала шептать туда и слушать оттуда, кивая так, будто норовила поклониться. Закончив говорить, сунула мобило обратно в недра, снова задрала подол, перепрыгнула через лужу и, то ли улыбаясь, то скалясь, доложила: - Отец Николадий велел передать, что ты мерзавка и нуждаешься во флагелляции. Ещё просил передать, что половину твоей вины он из милосердия берёт на себя и тоже нуждается во флагелляции. Велел тебе завтра приходить в монастырь к заутрене. И довершила торжественно: - В пять утра, мерзавка.
3
- Вы ведь делаете дефлорацию, - она скорее утверждала, чем спрашивала. - Делаю, - кивнул Глыбков. – Нужна справка из ЗАГСа и письменное согласие жениха. Её нежно припомаженные губы задрожали, и глаза вспухли крупными слезьми. - Ладно, ладно, - всполошился Глыбков; вид чужих страданий заставлял его самого невыносимо, безмерно страдать. – Сделаю. Только спустимся в лабораторию, а то тут у меня беспорядок. К тому же, - он посмотрел на висящие на стене круглые часы, - через двадцать минут пойдёт гуманитарная колонна танков, загрохочет, отвлечёт. Кажется, сегодня везут кефир и сметану. Свежая сметана нам, кстати, пригодилась бы, но больно она у них жидкая. Придётся использовать вазелин. - Спасибо, доктор, - девица всхлипнула и вытерла мягкой ладошкой слёзы. - Как тебя зовут? – поинтересовался Глыбков. – Когда девушку ласкаешь, бывает важно знать её имя. Не всегда, но в особых случаях. - Ниомнея, - она застеснялась, слегка покраснела и, будто оправдываясь, объяснила. – Это в честь бабушки. Её звали Стромулина. - Ясно, - Глыбков постарался шуткой погасить её смущение. – Не могли же тебя в честь дедушки назвать. И чтобы шутка стала понятней, добавил: - Ха.
4
- Я просто люблю свою работу, - признался Глыбков, отмечая про себя, то есть про неё, но не вслух, как свеж её молодой анус, как нежен на вкус и совсем не навевает мыслей об анализе кала на яйцеглист. – Останься у меня до завтра. Будем есть кулебяку и расстегаи. - Я не знаю, что это такое, - призналась Ниомнея. - Заодно расширишь кругозор, - пообещал Глыбков. – Их в здешнем монастыре делают и продают мирянам. - Про монастырь слышала, - Ниомнея лежала на боку на низкой широкой тахте и переживала уходящую боль. Докторский язык успокаивал её влажной щекоткой, отвлекал от. – Говорят, будто дяденька их настоятель грехи девушкам прощает. Хвалят его очень. Подумала и добавила, чтобы не обидеть Глыбкова: - Тебя тоже хвалят. Ты делаешь совсем не больно. - Я просто люблю свою работу, - повторил Глыбков, слегка отстранившись от упругой плоти, нисколько не помятой, несмотря на. Впервые в долгой жизни ему стало неловко – из-за Вожделены, обреченной целый год мыкать вдовье горе под неослабным вниманием всех, кому не лень быть внимательным. Ему отчаянно, до рези в глазах и желудке, захотелось ласково взять у Ниомнеи соскоб на энтеробиоз, но он сдержал себя. Не сейчас. Потом. Она ведь тоже только что пережила утрату, которая теперь останется с ней на всю жизнь. Пусть сначала утихнет боль потери, пусть время залечит рану. - Я бы осталась, - посожалела и как будто извинилась Ниомнея. – Меня мамка заругает. - Не заругает, - успокоил Глыбков. – Я дам справку. Пусть только попробует – тебя сиротой оставят. Ниомнея перевернулась вокруг себя по продольной и поперечной осям, поменяла седалище и верхушку местами и благодарно укусила Глыбкова в щёку, ровно поросшую мелкой светлой щетиной.
5
Заря едва занималась своими прямыми обязанностями, лениво, нехотя просветляла фиолетово-серую темень, в которой уже желтели и белели окна, напряженно пучились в полутьму фары автомобилей, вздрагивали красные тормозные фонари, перемигивали светофоры и даже прогрохотал первый трамвай, пустой, впрочем, пока. Уставшие ночные таксисты курили, зевали и переругивались с извозчиками, которые тоже курили, зевали и переругивались. - Слышь, тулуп, - светлоглазый таксист в распираемой пузом коричневой кожаной куртке хотел под утро забвения в драке, - а ты счётчик включаешь? - Я те щас включу, - клячеобразный мужичонка в сером до полной бесцветности армяке и каракулевой папахе с повылезшей шерстью не был охотником до драк и отвечал лениво. - А лошару чем заправляешь? - Я те щас заправлю - А рация у тебя есть? Слышь, тулуп. Рация есть? Клячеподобный не нашёлся что ответить, собрал вожжи, чмокнул и слегка щёлкнул свою мужеподобную, неразличимой в сумерках масти, лошадь вожжами по выпуклым бокам. Надежды найти пассажира вовне он не имел – просто хотел убраться с окраинной стоянки, чтобы не с кем стало препираться, подыскивая слова, которые всё равно ничего не значили.
6
Обнесенный высокой стеной из мрачно-красного кирпича монастырь по утрам был не виден из-за спускавшихся на гору облаков. И когда оттуда, из этого плотного тумана вышла, будто выплыла, в серо-фиолетовую муть рассвета согбенная фигура в монашеском одеянии, извозчик вздрогнул и натянул вожжи. Вожделена сосредоточена была на том, чтобы не потерять норовившую выскользнуть из-под ног узкую полосу асфальта, и парализованно застыла, когда что-то тёмное, чёрное, ужасное фыркнуло ей в лицо из тумана. Она – сомнения отметались – попала после отпущения ей отцом Николадием грехов на небеса, но не на те, что он посулил. Она видела всё и сразу, бывшее и не бывшее: молодого, весёлого, мощного Патрофилия с автоматом в одной руке и сливочным пломбиром в вафельном стаканчике в другой; измотанного, истощенного мытарствами неживого мужа с деформированным черепом, прикрытым широкой белой лентой с золотой вязью букв; мощные, хоть и дряблые, ягодицы отца Николадия, иссеченные плетёным кожаным кнутом, и что-то большое, тёмное в тумане, до смерти пугающее. А может быть, что уже и после смерти. Слабого порыва ветра хватило, чтобы разжижить туман, и Вожделена обнаружила, что стоит на краю дороги, а то, что казалось большим и страшным, вовсе не диаволово отродье, а смирная симпатичная гнедая, никакая не чёрная. Вожделена прошептала благодарственную молитву, которой научил её отец Николадий в перерыве между порками, и, не думая о том, как будет саднить ягодицы в трясучей карете на велосипедных колёсах, кивнула клячеподобному извозчику в армяке и папахе: - В Третий район довезёшь, тулуп? - Я те щас довезу, - пробормотал тот, а вовне крикнул надсадно. – Садись, сестра! Домчу, куда велишь! Глыбков ругал туман, с которым не справлялись фары его машины, и на монашку, влезавшую в карету, когда он поворачивал в гору, к монастырю, направляясь за свежими расстегаями и кулебякой для Ниомнеи, не обратил внимания.
7
Чувство приобретенной свободы, заключавшееся в свёрнутых рулоном и обтянутых круглой узкой резинкой бумагах, которые она везла с собой из монастыря, постепенно уходило и замещалось скорбью об умершем Патрофилие. Вожделена впитывала горе, как промокашка из тетрадок её детства впитала бы в себя фиолетовые чернила. И всё, что было написано на промокашке отцом Николадием о свободе, терялось и утрачивало смысл. Оставалось горе – и ничего кроме. Ягодицы саднило. Деревянная скамейка кареты, сдобренная свалявшейся в комки паклей и обитая вытертым до тканого основания дерматином, не смягчала толчков на выбоинах дороги. Вожделене казалось, что ничего, кроме выбоин, на этой дороге и нет. И быть не может. И не должно быть. Не меньше чем через полтора часа мучений карета с потрескавшимся лаком и эмблемой фирмы на дверце остановилась у подъезда многоэтажной башни. Вожделена молча протянула извозчику большую красную купюру, жестом отвергла сдачу и, глядя в землю, повлачилась к невысокому крыльцу. Остановилась рядом с бетонной урной, с усилием сплющила и согнула напополам рулон бумаг со своей, ставшей теперь ненужной, свободой и бросила его в круглую тёмную вонючую глубину.
|