ОБЩЕЛИТ.COM - ПРОЗА
Международная русскоязычная литературная сеть: поэзия, проза, критика, литературоведение. Проза.
Поиск по сайту прозы: 
Авторы Произведения Отзывы ЛитФорум Конкурсы Моя страница Книжная лавка Помощь О сайте прозы
Для зарегистрированных пользователей
логин:
пароль:
тип:
регистрация забыли пароль

 

Анонсы
    StihoPhone.ru



МАРИАМ. Повесть о жизни в еврейском местечке.

Автор:
ЯКОВ РАБИНЕР


М А Р И А М
(документальная повесть
о жизни моей бабушки)


«Эта жизнь - всегда под вопросом. Ели вы маленький - то под маленьким вопросом,
если вы большой – то под большим. Пока вы
не превратитесь в едва заметную точку на
чистом листе у Жизни, вписывающей в свою
«Книгу Судеб» новые имена людей, которых
вы никогда не знали и никогда не узнаете».
Из старого рассказа



«Только не оборачивайтесь назад!» - предостерегали ангелы Лотта и его жену, бежавших из обречённого на гибель библейского Содома. Знали божьи посланники как это свойственно смертным ещё раз окинуть взором всё, что осталось у них позади. Жена Лотта, вопреки предупреждению, обернулась и тут же превратилась в соляной столб.
Не рискуя, в отличие от неё ничем, я оборачиваюсь лицом к прошлому, к прошедшему веку и, хотя от того ужаса, который ассоциируется с ним: Ленин, Сталин, Гитлер, можно и впрямь превратиться в соляной столб, я упорно вглядываюсь в него. Это был век наших бабушек и дедушек, отцов и матерей. Он был также и моим веком, веком моих ровесников, тоже отпивших из его «чаши».



УЗНИЦА
МУЗЕЙНОГО ПЕРЕУЛКА


Боже, как давно это было! Такое впечатление, что сто лет назад. Бабушка включила радиоприёмник. По всей квартире несётся задорная, бодрящая, как допинг, песня: «Мы рождены, чтоб сказку сделать былью. Преодолеть пространство и простор. Ведь нам страна дала такие крылья, А вместо сердца – пламенный мотор». Я выбегаю на балкон и, как всегда в праздники, в том самом месте, где положено быть солнечному диску, высоко в небе, висит над колодцом нашего двора флаг с портретом Ленина. Да, да, не диск солнца, не серпик луны, а величественно колеблющийся в небесной высоте флаг с портретом Ленина. Каким образом он туда попадает? На чём он держится? Я долго пытался разрешить загадку этого воистину вавилонского чуда. Напрягая всё своё зрение и почти до слепоты измотав хрусталик глаза, я понял, наконец, в чём дело.
Флаг с ленинским портретом держался в небе за счёт едва различимых канатов, которые, с одной стороны, тянулись к нему с земли, с другой – с неподвижно зависшего над флагом дирижабля. Ленин, этот Бог мирового пролетариата, должен был своим ликом, в праздники, как бы благославлять и освящать с неба всё, что творилось в стране победившего социализма.
В праздники переулок, где мы жили, подвергался настоящей «пластической операции». Его перегораживали со всех сторон, (так, чтобы «и мышь не проскользнула»), военными грузовиками, а за «китайской стеной» грузовиков и милицейских заграждений шли нарядными колоннами демонстранты с портретами членов Политбюро, искусственными цветами и с расписанными по красному полотну призывами.
Музыка духовых оркестров, марши, бесконечное скандирование лозунгов и «ура» из репродукторов должны были усиливать впечатление «подлинного» народного ликования. Мы с бабушкой, в такие дни, напрашивались, обычно, в гости к соседям, балкон которых выходил на улицу, и наблюдали оттуда за происходящим.
Бабушка жмурилась, вглядывалась в толпы народа, прикрывая время от времени глаза от яркого солнца козырьком ладони. Этот бодрящий гром парада и демонстраций погружал её, как и всех нас, в приятный гипноз, в этакий советский вид нирваны, на что, собственно, и рассчитывали наши местные правители. Удивительно, но в дни праздников, насколько я помню, всегда была хорошая погода. Много лет спустя, я прочитал где-то, что накануне подобных торжеств, самолёты, специальным химическим составом, растворяли, скопившиеся над Киевом, грозовые облака. Вот уж, ещё одно «вавилонское чудо», казавшейся тогда, абсолютно всемогущей, власти.
Но в обычные дни у солнца в небе не было конкурента в лице «товарища Ленина» и оно, очень даже рутинно, выполняло свои обязанности, как выразился поэт: «светить и никаких гвоздей». В яркие летние дни солнце как-то совершенно неожиданно, просто по сумасшедшему, врывалось в наш переулок, заливая его в мгновение ока до самого тупика своим рыжим светом. Тупик, в который упирался переулок, приходился на место между торцом стены музея (поэтому переулок наш назывался Музейным) и, кирпичным забором, какой-то, отгородившейся от нас, секретной миссии. Жёстко обозначив на чёрном асфальте границу между светом и тенью, жгучее светило взмывало затем стремительно вверх и долго плавилось над головой ярким, глянцевым желтком, освещая им все достопримечательности переулка: музей, с его дорической колоннадой на входе и каменными львами по краям лестницы, наш старинный семиэтажный дом, с вправленным в гранитные глыбы парадным входом и... мою бабушку на стуле, грустно нахохлившуюся у ступенек дома, в ожидании кого-то из нас. Дом, в котором мы жили, просто не мыслился тогда без неё. Трудно было пройти равнодушно мимо этой, почти скульптурно прилепившейся к фасаду дома, старушечьей фигурки на стуле.
Кто только не останавливался рядом с её стулом: размноженные, как под копирку дамы, все сплошь с распухшими ногами, в черных туфлях на танкетке и с оттягивающими руку авоськами, профессор, живший в нашем доме этажом ниже, с неизменным портфелем под мышкой и в смятых от долгого сидения на заседаниях, парусиновых штанах, наш сосед по коммунальной квартире, армянин, известный спортсмен, со стёртыми от многолетней возни на борцовском ковре ушами и примятым носом, всегда подчёркнуто любезный со «старый, мудрый женщина», как он неизменно называл бабушку, и даже, увешенные фотоаппаратами, синтетически опрятные иностранные туристы, забредавшие в наш переулок, в поисках музея.
Как только в поле зрения «интуристов» попадала бабушка, они цеплялись за неё взглядом, бросались к ней, пытались заговорить с ней на ломаном русском языке, сфотографироваться рядом с ней. Она в таких случаях шумно протестовала, отмахивалась от них, помня как это опасно в глазах параноидной власти вести разговоры с иностранцами. «Страх говорить с иностранцем» так пропитал тогда наше сознание, что даже бабушка следовала этой уникальной в своём роде самоцензуре.
Её сидение на стуле было нередко вынужденным. Она смертельно боялась оставаться дома одна. Её воображению представлялось, как ей становится плохо, а рядом в этот момент нет никого, кто мог бы оказать ей помощь. И ещё - ей мерещились воры. За отсутствием «уголовной хроники» в советской печати (одна из запретных тем того времени), о частых грабежах сообщала «устная газета», которую «издавали», слетавшиеся на скамейку у дома, пожилые обитатели Музейного переулка. Скамеечные истории были порой пострашней современных фильмов-ужасов.
Злополучный стул, на котором сидела бабушка, напоминал мне всегда какую-то очень старую фотографию с прикованным к тачке узником. Стул и был для бабушки именно такой «тачкой», к которой приговорила её сама судьба. Но как светлело её лицо, как моментально спадала эта маска грустной сосредоточенности на своей старости, когда, подслеповато всматриваясь в прохожих, она узнавала, наконец, меня. Я «расковывал узницу», прятал стул за большой дверью парадного, провожал бабушку до лифта, а потом несся, как угорелый, наперегонки с лифтом, до третьего этажа.
Бабушка только выходит из лифта, а я уже открыл дверь квартиры, зажёг свет в коридоре, в комнатах. Я помогаю бабушке снять пальто, почти швыряю на вешалку в шкафу свою куртку и хватаю с полки книгу, которую только вчера купил по большому блату в книжном магазине. Бабушка проходит рядом. Оторвав взгляд от книги, я наблюдаю как она идёт, шаркая домашними тапочками, сгорбившаяся.
Вот она семенит вдоль, поблескивающего тёмнокрасным кафелем камина, резных шкафов под потолок, доставшихся нам, как и камин, вместе с квартирой, проходит мимо стены, увешенной фотографиями близких, над которыми господствует большой портрет её мужа и, почти на пороге коридора, ведущего на кухню, оборачивается ко мне. Сегодня суббота и бабушка просить меня «зажечь плиту».
Она у меня очень набожная и я давно привык к её молитвенному ритуалу утром и вечером. Перед сном, я знаю, она повяжет голову темносиним платком, уйдёт в другую комнату, служащую нам спальней, и будет долго молиться там, в стороне от нашей суеты, разговоров и телевизионной мути. Потом она ещё выйдет из комнаты с мокрым от слёз лицом. Не лицо – а какое-то средоточие неподдельной печали, горя.
Бабушка, бабушка. Я настолько привык видеть её старенькой, что мне трудно представить её себе молодой. Такой, какой она, судя по её собственным воспоминаниям, была в той далёкой для себя юности: с длинной, до колен, косой, проворной и быстрой («За мной никто не мог угнаться. Я не ходила, а бегала»), слегка насмешливой, обременённой совсем другими проблемами, свойственной совсем-совсем другому возрасту.
Как бы ни пытался я представить её молодой, воображаемое лицо тут же закрывалось лицом старушки, которое я так привык видеть перед собой: гладко зачёсанные, серебристые с прочернью волосы, большой лоб в разбегающихся морщинках, внимательные, постоянно во что-то вглядывающиеся, глаза. Глаза её были - страницами книги. Всё зависило от того, на какой странице вам выпадет сойтись с этим взглядом.
Окружающие называли её бабушкой Маней, но от её имени в паспорте веяло чем то библейским: Мариам. Наверное, когда-то, когда она была той, немыслимо юной и красивой, её только так и называли все - Мариам.
Общаясь со старыми людьми, глядя на их морщинистые, усталые лица, мы как-то начисто забываем, что они были когда-то молоды. Тяжесть прожитых лет ещё не успела согнуть их спины, зубные протезы не исказили их речь, память и сознание не затронул склероз, а глаза ещё не затуманила катаракта. Они, наверняка, увлекались кем-то и кто-то увлекался ими и они, как и мы, вступая в мир взрослых, были полны надежд, иллюзий, планов, всего того, что так свойственно категоричной и мечтательной юности. Что ж, впереди у них было много всего и их несокрушимая уверенность в своих планах и надеждах подвергнется ещё не раз испытаниям самой разной тяжести, вплоть до подлинных трагедий и катастроф. «Я была в вашем возрасте, - сказала мне как-то бабушка, - а вы в моём ещё не были».





«А ШТЭТЛ» - ЭТО А ШТЭТЛ,
ИЛИ ЕВРЕИ - ВСЕ ЗАОДНО
(«штэтл» – на идиш
означает местечко)


Согласно переписи 1908 года в России проживало 5 миллионов 973 тысячи евреев. Всего же в стране, как пишет автор книги о Николае Втором Роберт Масси: «Жило сто тридцать миллионов подданных российского царя... Одни обитали в провинциальных городах и городишках, над белыми стенами которых возвышались купола церквей, другие, ещё более многочисленные, жили в своих бревенчатых избах в деревнях. Возле домов росли подсолнухи, по немощённым улицам бродили гуси и свиньи».
Перемешайте в этих городках-деревнях русский и украинский языки с идыш, добавьте к куполам церквей за белыми заборами, разбросанные там и сям синагоги, с окнами, обращёнными на восток, в сторону Иерусалима, откуда должен появиться долгожданный Мессия, а где-нибудь на окраине поместите еврейское кладбище с переплётами могильных плит и вы получите местечко, или, как его называли евреи «а штэтл».
Ко всему этому добавьте, почти обязательный мост, переброшенный через не очень бурную речку, в которой пъявок и лягушек больше чем рыбы, и этим вы окончательно завершите некий общий ландшафт, который, тютенька в тютеньку, накладывался на любое местечко. На фоне этих неменяющихся декораций проходила жизнь всех местечек российской империи, включая и «штэтл» по имени Бар, в котором осели в каком то году, переехавшие туда из другого местечка со смешным названием Деражня, родители Мариам: Шейва и Шлойма Сигал.
Бар был – местечко, как местечко. Никакого тебе шолом-алейхемского скрипача на крыше, водящего смычком чуть ли не по собственному сердцу. Или, пролетающей как ни в чём ни бывало по небу, шагаловской парочки. А впрочем, кто его знает? Не зря ведь говорят: «Чудны дела твои, Господи!».
Вдоль центральной улицы такого местечка располагались обычно дома зажиточных евреев. Подальше от них, словно стараясь держаться на почтительном расстоянии от более важных архитектурных строений, теснились, навалившись друг на друга, дома евреев победней. «Гивирым» (богачи) – завистливо произносили одни, «капцуным» (нищие) – презрительно бросали другие. Социальная расслоённость, высокомерие тех, кто относил себя к местечковой аристократии, давала себя знать на каждом шагу.
Кустари, а ими были: сапожники, портные, печники, шляпники, кузнецы, извозчики, определённо относились к низшей касте и от них брезгливо воротили носы те, кто считал себя рангом повыше. Как утверждают авторы сборника «Еврейские местечки», даже умирающий с голоду, обнищавший маклер, «ни за что не соглашался выдать замуж свою дочь за кустаря». А вот, что пишет о еврейской касте «прикасаемых» и «неприкасаемых» еврейский писатель Менделе Мохер-Сфорим: «В синагоге его (кустаря) место было на самой задней скамье. Он никогда не участвовал во встречах местечковых тузов, где обсуждались городские дела, никто не интересовался его мнением. При малейшем подозрении в недостаточном уважении его могли обругать, отвесить пощечину, а то и наградить тумаками. Его детей могли похитить и отдать в армию вместо детей зажиточных евреев».




РАССКАЗАННАЯ МАРИАМ,
ПРИТЧА О ДВУХ БРАТЬЯХ


Жили-были два брата. Один был очень богатым, другой – еле-еле сводил концы с концами. Богатый презирал своего бедного брата. Не хотел знать его. Отделился от него высоким забором. Так они и жили: один по одну сторону забора, другой – по другую.
У богатого брата был магазин, а у кассы, где он держал выручку, целый день сидела обезъяна. Она сторожила кассу и заодно развлекала своими забавными ужимками покупателей. Однажды, когда хозяин уехал по каким-то делам, обезъяна открыла кассу и съела всю выручку. Вернулся хозяин, увидел, что касса пуста, рассвирепел, схватил обезъяну за хвост и перебросил её через забор к брату. Обезъяна упала, брюхо у неё лопнуло и все деньги, которые она проглотила, высыпались из неё.
А в это время бедный брат как раз проходил у забора. Увидел он обезъяну с вывалившимися из неё деньгами, подивился этому чуду, собрал деньги и так удачно пустил их в оборот, что стал и сам богачом. Со временем даже богаче своего брата. А тот всё терялся в догадках, как же это его нищему брату удалось так преуспеть. И решил он пойти к нему и выпытать у него секрет неожиданного обогащения. «Поделись своим секретом, - попросил он его. Я же всё таки твой брат». «А секрет простой, - ответил ему брат. Я отрезал половину задницы у моей жены, положил кусок задницы на золотой поднос и приподнёс это всё нашему правителю. А ему так понравился мой подарок, что он меня осыпал за него деньгами».
Поверил ему брат. Пришёл домой, отрезал половину задницы у своей жены, положил на золотой поднос и пошёл с женой во дворец, где жил правитель. Но как только увидел правитель, что принесли ему эти двое «мишигум», он тут же велел страже спустить их со всех лестниц. Так и неслись они кубарем по лестнице. Она при этом кричала: «Ой, май тухэс!», а он: «Ой, май коп!»



ШЛОЙМА И ШЕЙВА

Семья Сигалов, по своему социальному положению, находилась где-то посередине между «капцуным» (бедными) и «гевирым» (богатыми), ближе, я думаю, всё же к первым. Шлойма, отец Мариам, был человеком без определённой профессии, хотя, возможно, искаженной версией её является дошедшее до меня название его должности: администратор синагоги. Администратор не администратор, но подозреваю, что его работа в синагоге была скорее, как говорят «кувэдом», то есть почетом, чем источником доходов и что те копейки, или как выражалась Шейва «копкыс», которые он приносил домой, едва хватало на жизнь.
Маленькая Мариам видела дома отца то, раскачивающимся над молитвенником, с полосатым талесом на плечах, то, углублённого в чтение Торы. Но ещё чаще - у зеркала. Ни его жена Шейва, ни дети, не проводили столько времени у зеркала, сколько Шлойма. Видно никто его не припугнул в юности страшным хасидским предостережением: «Если ты будешь слишком часто смотреть в зеркало днём, оно подойдёт к твоей постели ночью и задушит тебя».
Ритуал с зеркалом начинался с того, что Шлойма переносил его с комода на обеденный стол, ставил под нужным углом, прищуривал глаза, отчего начинал слегка смахивать на этакий еврейский вариант Чингиз-хана, и, после внимательного осмотра физиономии, пускал в ход, тщательно оберегаемые им от домашних, костяную расчёску и ножницы. Под аккомпанемент вечно кашляющей Шейвы (в перерывах между одним приступом кашля и другим она давала ему как следует прикурить), он невозмутимо, не отрываясь даже на секунду от зеркала, старательно, как садовник в английском парке, подстригал и нежно оглаживал кустик своей бородки и усы.
Его семейные баталии с Шейвой прошли испытание временем и их сценарий почти уже не подвергался изменениям. Он огрызался время от времени на упрёки жены. Не зло, но вполне достаточно чтобы подбросить ей ещё кой-какой горючий материал. Без колебаний и угрызений совести он отдал ей однажды во власть домашнее хозяйство. Она, хоть и не без ворчания, растянувшегося на всю их совместную жизнь, подставила под него свои плечи и это стало её судьбой. Она держала на своей, сгорбившейся от трудов спине, пятеро душ детей и всегда чистенький, как стёклышко, хотя и бедно обставленный дом, плюс Шлойму со всеми его «мышигасами» и «фойлы штыкс». Мать так часто бросала упрёк по адресу Шлоймы: «Мой а гройсэр красавец свалил весь дом на меня», что малышка Мариам порой и впрямь представляла себе Шейву, которая тащится под гору, взвалив себе на спину их дом.
Что оставил себе Шлойма из домашних обязанностей, так это религиозное воспитание детей и их порку. Порка была очень важным элементом в системе воспитания того времени. Поспешно захлопывающиеся ставни становились для прохожих, по «счастливой» случайности оказавшихся рядом, сигналом к тому, что эта драма на еврейский лад под названием «Преступление и наказание», вот-вот начнёт своё первое действие. Ставни не очень-то и заглушали вопли несчастного, а если удавалось подойти к окнам поближе и, цыкнув на других, напрячь как следует слух, то можно было чётко уловить не только отдельные крики, вроде» «Ой, мне больно, я больше не буду», но и весь тот кодекс морали, который вписывал ремнём, в задницу своему чаду, разгневанный родитель.
Кого бы из детей не порол Шлойма, в завершающей сцене, «получивший своё» должен был, по заведенному негласному правилу, поцеловать отцу руку. Вопли тех, кого пороли, неважно было это дома или в еврейской школе (хедере), так часто оглашали улицы и переулки местечек, что становились как бы частью общей какофонии шумов, составлявших звуковой фон местечка, вместе с жутким скрипом дверей и подвод, криком петухов на рассвете, лаем собак или уличной ругнёй, что-то не поделивших между собой, обывателей.
Мой родственник, бывший житель Бара, вспоминал, как мальчишкой, он однажды пробежал мимо приятеля своего отца и не поздоровался с ним. Тот пожаловался отцу и отец его так выпорол, что, как он сам выражался, рассказывая об этом, «я потом с фонарным столбом здоровался на всякий случай».
Продолжая прерванный разговор о Шейве, надо сказать, что природа была добрей к ней, чем судьба и, словно пытаясь искупить вину перед этой несчастной, погрязшей в домашнем болоте женщиной, наделила её совершенно уникальным талантом: исцелять детские недуги. Благодаря этому таланту, серая, ничем не приметная Шейва, стала вдруг, в каком-то смысле, местной знаменитостью: «Шейвой дэ Знахаркой». Мамаши, перепуганные насмерть болезнью своих детишек, сгоравших у них на глазах от высокой температуры, прибегали к её услугам, как к последнему средству.
Они нервно стучались в её дверь, вкладывали ей в руки что-то из одежды ребёнка и, после каких-то хитрых манипуляций, нашёптываний и молитв за закрытой дверью, она выходила к ним с бледным, как после тяжёлой болезни лицом, но зато с обнадёживающими словами, которым, как говорится, не было цены. Кстати, о цене. Она всегда (это было, видимо, важным принципом в её глазах) отказывалась от денег за свои услуги.
Наверное она многим помогала, наверное малыши выздоравливали, так как к этой «скорой помощи», по имени Шейва, прибегали многие, приезжали порой даже из других местечек. Кто знает, живи Шейва, скажем, в таком большом городе, как Москва или Петербург и, чем чёрт не шутит, может быть оттеснила бы от царского трона Распутина, который, как утверждают, одной силой внушения умел останавливать кровь у страдавшего гемофилией сына Николая Второго. Можно только гадать как сложилась бы судьба России, окажись Шейва из Бара, а не Распутин, другом царской семьи.
Небольшой доход приносила семье подпольная торговля водкой. Мимо хаты Сигалов, извиваясь по пригоркам, шла дорога к городскому мосту и с какого-то времени, извозчики, соблазненные комиссионными, стали сворачивать свои брички к дверям Шлоймы. Двери хлопали один раз, потом другой и посетители покидали сигаловский «магазин» с бутылкой водки местного разлива, а Шлойма, тщательно пересчитав наличные, относил их Шейве, оставляя себе лишь несколько купюр с портретом императора-антисемита, уютно пристроенных в кармане его брюк.
Перепадало ему и от водочки тоже. Улучив момент, когда Шейва была чем-то занята, он, оглядываясь по сторонам, (бережёного Бог бережёт), торопливо опрокидывал в широко распахнутый рот стопку водки. Крякнув приглушённо в кулак, он вытаскивал затем из кармана брюк, завёрнутый в платок солёный огурец, который должен был и насытить и отбить запах водки, деловито щёлкал перед Шейвой крышкой карманных часов и исчезал «по делам синагоги», появляясь домой только поздно вечером.
Нет, отец Мариам не был «а шикер», т.е. пьяница, Боже упаси. Он торговал водкой, только и всего. Ведь не зря же говорят, что нельзя быть успешным в деле, если ты его по настоящему не любишь. А Шлойма свой «бизнес», видимо, очень любил.



М А Р И А М
__________________
«ЧТОБЫ НАШИХ ВРАГОВ
ТАК УЧИЛИ»


Мариам - 10 лет. Она лежит на кровати без сна. От усталости, у неё даже лёжа, кружится голова. Как будто это и не кровать вовсе, а ярмарочная карусель, на которой ей удалось, однажды в праздник, покататься. Рядом с ней, отвернувшись лицом к стене, спит её сестра Фейга. Весь дом, как и сестра, до обиды равнодушно, погружён в сон. Кроме разве что, скребущихся где-то мышей, которых, на пол-дороге к буфету ждёт кошка, да, дергающейся на щеколде под ветром, двери.
Рано утром, когда ей больше всего хочется спать, её разбудит Шейва. Мать поставит на стол в кухне стакан молока, положит рядом ломоть хлеба. Мариам накрошит хлеб в молоко. Перемешает ложечкой. Кусочки хлеба, пропитанные молоком, приятно щекочат и охлаждают горло. Это её любимый завтрак. Ах, если бы он только никогда не кончался! Но вот все кусочки хлеба извлечены из молока и съедены, она допивает молоко и бредёт сонная, закрывая время от времени глаза на ходу, к дому портного. В обмен на помощь по хозяйству он обещал сделать из неё дамскую портниху. Это уже третий портной за два года. Мать поверила чьему-то совету, что если дочку, пока она ещё малышка, отдать учиться шить, то к зрелости у неё будет на руках профессия, которая, э, не самая прибыльная в мире, но всегда даст ей и кусок хлеба и кое-что впридачу.
В день, когда ей исполнилось 8 лет, мать преподнесла ей «подарок». Объявила ей, что она уже взрослая девочка и что завтра она поведёт её учиться к портному. Мариам вспомнила как Шейва, зажав её ладонь, тащила её за собой, а она шла за ней, плакала и всё оглядывалась, на прилипших к окнам, сестёр и братьев: Фейгу, Бину, Арона, Пейсю. Перепуганных её плачем, растерянных. Так в 8 лет кончилось внезапно её детство. Его просто безжалостно отсекли, как отсекают мальчикам ненужную плоть.
Ей вспомнился её первый день в семье портного. В очках, сползших на нос, он подошёл к ней, положил руку на плечо. Представился, познакомил с женой и двумя толстоморденькими дочками, с самого начала буквально буравивших её своими глазами. Улыбка, словно ящерица, сползла с лица хозяйки, как только закрылась дверь за Шейвой. Губы сложились в две сосиски, щёки раскраснелись. Видимо её вежливость далась ей нелегко. «Козявка» - показала на Мариам пальцем одна из дочек портного и они обе прыснули со смеху. Но сам портной решил подбодрить, явно обескураженную враждебным приёмом, малышку. «Я хочу вам сказать, - бросился он ей на выручку, - что напрасно вы смеётесь над Мариам. Кто знает, может быть вот эта вот девочка, над которой вы сейчас так нехорошо хихикаете, станет когда-нибудь знаменитой дамской портнихой и вы ещё явитесь к ней и закажите ей по роскошной шубке для себя. А? Как насчёт этого?»
«Не болтай чепуху, Ефим. До знаменитой портнихи ей, как до луны, - одёрнула его супруга. Девочки правы. Пока она ещё никто. Так, необученный штыкл дрэк, не больше. А мне, между прочим, уже сейчас нужна помощь. Пойдём, знаменитая портниха, - она взяла Мариам за руку. Я познакомлю тебя с моей кухней. У меня такое чувство, что вы должны друг другу очень понравиться».
Толстушки опять прыснули со смеху. Портной поправил очки, беспомощно пробормотал под нос: «А! Очень остроумно. Что я такого сказал? Я ничего не сказал».
Теперь дочки портного и не называли её иначе как «знаменитая портниха». «Знаменитая портниха» вынеси горшок», «знаменитая портниха» принеси грелку», «знаменитая портниха» поставь самовар».
Вечером, после карусели дня, на которую её швыряла хозяйка, её подзывал к себе пальцем портной, заводил в свою комнатку и учил шить. Через две недели она уже без робости подходила к расписанной золотыми вензелями швейной машинке «Зингер», вправляла нитку в иглу и, высунув от напряжения язык, медленно протаскивала под шумно движущейся иглой размеченную мелом ткань. Комнатка, в которой работал портной, была завалена отрезами, раскроенной тканью, недошитой одеждой, мотками ниток, пуговицами. И работы у Мариам становилось всё больше и больше, как-будто кто-то исподтишка подкладывал ей незаметно все эти юбки, блузки, платья, капоты, изводя её тяжким трудом, наслаждаясь вовсю её усталостью.
Нитяные стёжки ложились до поры до времени ровно по отмеченной мелом линии, но монотонная работа, измотавший её день, брали своё. Она справлялась с желанием спать всё хуже и хуже. В какой-то момент она уговорила себя, что ничего не случится, если она немного поспит. «Всего одну минуту» - сказала она себе, положила голову на руку и в ту же секунду заснула. Сладость сна заволокла её целиком и вдруг страх, огромный, всепоглащающий страх, поднял её стремительно на ноги. Она закричала, увидела на полу, рядом со столом, на котором дремала, большие портняжьи ножницы, разбудившие её своим лязгом, и по сдавленному хохоту хозяйских дочек за дверью поняла, что произошло. Они бросили в неё ножницы и теперь за дверью наслаждаются её испугом.
С тех пор и повелось. Днём эти два сытых зверька отсыпались, а вечером, томясь от скуки, поджидали, когда она заснёт и они смогут опробовать на ней наказание, придуманное ими накануне.
Идею очередного наказания им подала кошка. Выставив пушистый хвост трубой, она долго тёрлась у их ног и уже собиралась в поисках чего-то вкусненького отправиться на кухню, как одна их дочек портного схватила её на руки. Кошка вырывалась, недовольно перебирала лапами, мяукала, но они не намерены были выпускать её из рук. Они гладили её, прижимали к себе, пока она не успокоилась. Затем тихо, стараясь не спугнуть раньше времени свою жертву, приоткрыли дверь в комнату, где сидела за швейной машинкой Мариам.
«Засыпает» - шепнула одна другой. Когда они убедились, что сон окончательно сморил Мариам, они приблизились к ней на цыпочках и со словами «Получай!» швырнули ей на голову кошку. Кошка истошно взвизгнула и повисла на голове у Мариам. Мариам вскочила, закричала от ужаса и боли, заметалась, пытаясь стащить с себя, запутавшееся в её волосах животное, но кошка мяукала, визжала и только ещё больше увязала лапами в волосах.
На крики в комнату вбежали портной и его супруга. Мариам помогли избавиться от кошки. Но с ней случилась истерика. Она продолжала кричать и плакать даже после того, как кошку, наконец, стащили с её головы. Хозяева были как никогда милы с Мариам в тот день, отпустили её домой раньше обычного. Портной, под одобряющую улыбку хозяйки, погладил Мариам по голове, насыпал ей в ладонь горсть конфет. Матери Мариам ничего не сказала, но себе дала клятву больше ни в коем случае не засыпать за швейной машинкой.
В следующий вечер, что только она не делала чтобы не заснуть: одёргивала себя опять и опять, напрягала не по детски всю свою волю, вставала, когда ей казалось, что сон вот-вот навалится на неё, страстно молилась, но... и на этот раз проиграла изматывающую борьбу со сном. Швейная машинка, как будто регистрировала её состояние, то останавливалась на минуту, то вновь, словно очнувшись, принималась с шумом вонзать иглу в протаскиваемую под иглой ткань. Затем наступила долгая тишина. Она не слышала, как дочки портного подкрались к ней.
В этот раз они швырнули в неё зажженную тряпку. У неё обгорели волосы и долго пекло лицо. Мать не пустила её больше к портному. Но через неделю её учёба продолжилась в другом доме.


ЭТИ
ЧЁРТОВЫ «ФЛЯКИ»


Когда она проснулась в то утро, всё окно было в белом крошеве снега. Обычный зимний день, какой ожидаешь в феврале. Но часам к двум, когда она уже была у портного, день помрачнел, будто обозлился на кого-то. Усилился ветер. Это о такой погоде говорят, что даже собаку жалко выпустить на улицу. Что ж, их в тот день, похоже, и не выпускали. И Мариам, сопровождаемая обычно лаем собак, шла теперь по опустевшим, замаскированным снегом улочкам, обмакивая опять и опять в мокрый снег, подвязанные верёвкой, подошвы туфель.
Портной велел ей промыть в реке говяжьи фляки (желудки). Развеселила ли его идея, что Мариам вынуждена будет идти к реке в такую погоду или ему вдруг и впрямь срочно понадобилось промыть эти чёртовы фляки, а как это произойдёт ему было в конечном счёте наплевать? А может быть, таким образом, он решил обломать, посмевшую огрызнуться ему или его супруге, Мариам.
У неё было тяжело на душе. Шёл снег. Такой красивый и так некстати. Он падал на неё большими хлопьями. Оседал всё больше и больше на её мокром лице, таял на губах, скапливался на ресницах. И, хотя она туго перевязала своё пальтишко шерстяным платком, он, каким-то немыслимым образом, проникал ей за шею, скатываясь по спине тонкой, неприятно холодящей струйкой.
Неуютней всего чувствовали себя руки. Из-за свёртка с фляками, который Мариам прижимала к груди, она не могла засунуть их в карманы пальто, и они были теперь беззащитны перед, атакующим их время от времени, ледяным ветром. Она не выдержала, положила свёрток под мышку, чтобы согреть ладони своим дыханием, но злополучный свёрток тут же выскользнул из рук и свалился ей под ноги. Теперь ей пришлось долго возиться в снегу, собирать фляки и медленно, насколько позволяли ей окоченевшие пальцы, складывать их в промокшую бумагу. Пока она возилась в снегу, один вопрос неотступно сверлил её мозг: «Что же ей делать?» Был соблазн бросить всё и вернуться, а там – будь, что будет. Но она представила себе, искажённые недовольством лица хозяев, упрёки в её адрес и, так и не решилась повернуть обратно. Она столько уже прошла. Промочила ноги. До реки оставлось совсем немного – уговаривала она себя. А потом она вернётся в тёплый, пусть и чужой дом, где, по-крайней мере, сможет отогреть руки у печки. Мысль об этом подгоняла её.
Припорошенная снегом речка, была похожа на дырчатый сыр, вся в больших и маленьких полыньях. Мариам прошла вдоль берега и, найдя полынью поближе к берегу, вытащила фляки из разползшегося от влаги свёртка. Мороз, холодный ветер не знали пощады. В какой-то момент она почувствовала, что не может уже оторвать пальцы от мяса, они просто примёрзли к нему. Попытка разлепить их водой ни к чему ни привела. Вода была ледяной и еще прочнее приклеивала пальцы к флякам. «Го-тыню, - вырвалось у неё в отчаянье, - фавус их даф мичица атазой!» (Боже, почему я должна так мучиться). Она бессильно опустила ладони с фляками в воду и разрыдалась. Кажется ещё немного - она бросится в воду и покончит раз и навсегда со своими страданиями. Мысль о самоубийстве испугала её, но громадный зрачок полыни, словно гипнотизировал её, медленно, но верно подавляя в ней всякую волю к сопротивлению.
И в эту минуту абсолютного отчаянья она услышала шум. Сначала едва слышный, а затем всё более и более отчётливый. Это был шум, проезжавшей по бревенчатому мосту, брички. Господин, ехавший в бричке, велел кучеру остановиться. Ему показалось, что девушка, на которую он обратил внимание, когда бричка въехала на мост, вот-вот свалится в полынь. Нельзя было медлить. Несчастье могло произойти в любую минуту. Хватаясь за перекрытия моста, он спустился к реке, при этом сам чуть не соскользнул с берега в воду, и подбежал к Мариам. Он помог ей разобраться с фляками. Сесть в бричку. Замотал шерстяным пледом, на манер муфты, её замерзшие ладони. Похлопал по пледу. Улыбнулся: «Ну, барышня, куда мы едем?». И отвёз её домой.
Так и появилась она, в неурочное время, у себя дома, со свёртком фляков в руках и со своим спасителем. Шейва сама отнесла её сверток в семью портного. Слова, которыми она обменялась с портным и его женой, можно было бы занести в золотую книгу еврейских ругательств и проклятий. Вот так обучали в те годы портняжному ремеслу.


МАРИАМ - РЕВОЛЮЦИОНЕРКА


Много подобных рассказов выплёскивала её наболевшая память. Её эксплуатировали, над ней издевались. И кто? Свои же. Так нужны, спрашивается, «гоим»? Неудивительно, что Мариам соблазнилась в какой-то момент лозунгом марксистов: «Пролетарии всех стран соединяйтесь!» и примкнула к революционерам, призывавших к борьбе за права таких как она. Насколько я помню, бабушка называла их: «искровцы». Наверное, среди прочего, они занимались и распространением, запрещённой царскими властями, газеты «Искра».
Встречи «искровцев» были, само собой разумеется, строго законспирированными. В хорошую погоду они проходили под видом невинных лодочных прогулок по реке или весёлых пикников в лесу. Порой все собирались на чьей-то квартире, петляя предварительно по улочкам Бара и выставив кого-то у дома, на случай появления шпиков или жандармов.
Легко себе представить подобные сборища. Хлёсткие лозунги, гневные тирады, дерзкие планы ограбления фабричной кассы для пополнения партийной, и споры, споры, которым не видно было конца. На голову бедной Мариам обрушилась настоящая лавина революционной риторики: царское самодержавие, классовая борьба, экспроприация экспроприаторов, незнакомые имена – Мартов, Плеханов, Ленин.
«Вы читали последнюю речь Мартова?» - горячился молодой парень в пенсне и русской косоворотке. «Не читали? И не читайте, если не согласны со мной. Потому что я и Мартов думаем одинаково».
«Ну это ты парень того, немножечко загнул, - отвечал ему бородач в серой рабочей гимнастёрке, возившийся в этот момент с самоваром. Ишь чего: «Я и Мартов». Формулировку то измени. А то ведь скоро и спорить с тобой невозможно будет. Как же, с самим Мартовым, можно сказать споришь. В вожди лезешь, Фройм. Запомни личность – ничто. А народ – всё».
Такие, или примерно такие разговоры, велись где-нибудь на одной из явочных квартир. Они затягивались порой до полуночи. Мариам уходила обычно в самом разгаре споров, смущённо оправдываясь тем, что ей надо быть вовремя дома. Но в тот день споры настолько увлекли её, что она не заметила как стемнело. Она спохватилась, ужаснулась, хотела бежать домой, но её уговорили остаться, дав понять, что уж если она решилась связать себя с революционным движением, то стыдно бояться мамы. И вообще революцию, мол, надо начинать с себя и со своих близких. Дома её всё равно ничего хорошего не ожидало, и она решила остаться.
Мать ворвалась утром, как фурия. Она вытащила Мариам на улицу и, намотав длинную косу дочери на руку, так и протащила её по улицам Бара до дверей дома. Дверь не успела ещё захлопнуться, как она швырнула дочь на кровать. Под злые завывания Шейвы: «Лучше я тебя убью, чем они» (она имела ввиду жандармов), ремень хорошо прогулялся по плечам, рукам и заду Мариам.
Всё местечко только и жило потом разговорами о Шейве и избитой ею Мариам. Никто не знал толком за что мать обошлась с ней таким образом, а это, в свою очередь, создавало большой простор для всякого рода слухов и сплетен. Сама Мариам убежала из дома и жила какое-то время у знакомой на чердаке. Там ей суждено было подхватить инфлуэнцу, как называли тогда простуду, и проваляться в постели несколько дней с высокой температурой, пока об этом не узнала Шейва и не пошла мириться с дочерью.
Рассказ о приобщении Мариам к «искровцам» можно было бы на этом закончить, если бы не последний эпизод, поставивший эффектную точку в этой, в высшей степени характерной для того времени, истории. Шейву однажды остановили, когда она переходила дорогу, направляясь к базарной площади. Человек, оказавшийся рядом с ней, был одет в морской бушлат, наброшенный на тельняшку и весь просто искрился какой-то наглой весёлостью. Сдвинув наверх указательным пальцем козырёк фуражки и, нагнув свой чисто выбритый подбородок чуть ли не вплотную к её лицу, он пропел ей в уши достаточно громко, чтобы его услышала она, но не услышали другие: «Мадам, если вы будете издеваться над Мариам, честное слово, я вам брошу бомбу под юбку». Сначала, потерявшей дар речи Шейве, показалось, что ей это всё померещилось, но тот, кто произнёс эту страшную угрозу, перешёл на противоположную сторону улицы и, обернувшись, одарил её той самой улыбкой, которая не сулит ничего хорошего.


ОН И ОНА


Неизвестно чем кончилась бы для Мариам дружба с подобными «бомбометателями», но наступила для неё, как сказал бы поэт, «пора любви». С того дня, как ей исполнилось 15 лет, мать взялась подыскивать ей жениха. Женихи приходили домой знакомиться. Сначала, впрочем, приходила «шотхен» (сводница). Она обменивалась с Шейвой большим количеством жестов. С улицы могло показаться, что в доме проходит спектакль театра пантомимы. Так много и бурно обменивались жестами эти две женщины. Жестикулируя, они смешно носились при этом туда и сюда по дому. Шейва к печке, шотхен к печке. Шейва к окну, шотхен к окну. После этой беготни по дому, итог разговора подводился за столом. «Что и как» обсуждалось за русским самоваром и большой банкой варенья. Сводница говорила без умолку. Её рот закрывался только тогда, когда она отхлёбывала в очередной раз чай или жадно вгрызалась в сладкий ломоть хлеба. Шейва с усиливающимся беспокойством следила за тающим в банке вареньем. Вспугнутая её нервным кашлем, сорока-балоболка вскочила, наконец, из-за стола и вылетела в дверь с твёрдым обещанием слать женихов. Причём самых лучших. «Или я не шотхен и грош мне цена».
Женихи приходили, криво улыбались, топтались нерешительно у порога. Шейва нередко силой втаскивала их в дом. Но результатом всего этого был - пшик, ноль. Мариам, забравшись с сестрой Фейгой на печку, бросала в незадачливых женихов куски вареной картошки. Шейва грозила дочерям кулаком, жених исчезал за порогом и всё начиналось сначала. По формуле: Шейва + шотхен = голы гурнышт (абсолютно ничего).
Видно не подвернулся ещё Мариам тот самый хусн (жених), с которого начинается у каждой девушки Новая Жизнь. Появился он в её жизни совершенно неожиданно и как будто ниоткуда. Вне всякой связи с неугомонной и неутомимой шотхэн. Просто самый высокий, в полном смысле этого слова, авторитет в нашей жизни, решил видимо, что Ихил, так звали молодого человека, и Мариам должны встретиться. Где это произошло, как они познакомились? Мне, увы, это неизвестно. Бабушка никогда не упоминала об этом, а я, глупый внук, не удосужился её как следует распросить.
Может быть это произошло в Рош-Хашана. В тот первый день праздника, когда евреи спешат к реке, чтобы вытряхнуть туда всё, что только есть в их карманах, таким, символическим образом, избавляясь от накопившихся за год грехов. Возможно, что он, сойдя с моста, оказался рядом с ней. Их глаза встретились. Он пошутил по поводу плывших по реке «грехов», а она ответила ему улыбкой. Много ли надо порой, чтобы протянулась нить от одного к другому, зажглось необъяснимое чувство симпатии, с которой, собственно, всё и начинается?
А может быть он и она оказались в один и тот же день в синагоге. Наверняка так именно всё и было. Синагога была в тот день особенно набита людьми. Причём как евреями, так и неевреями. Ажиотаж был вызван прибытием в Бар известного кантора, «гастролировавшего» по еврейским местечкам. Исполнение им «Кол Нидрей» и «Шалом алейхем» настолько прославило его, что даже русские жители Бара пришли в этот раз послушать залётного еврейского «соловья».
Возможно, что они оказались рядом в толпе выходящих из синагоги. Толпа слегка прижала их друг к другу, к большому смущению Мариам и к немалому удовольствию Ихила. Он смутил её ещё больше своим комплиментом, но из-за густой толпы ей не сразу удалось сбежать от него и она вынуждена была слушать Ихила, который решил использовать свой шанс до конца и как следует пофлиртовать с ней.
Наверное в тот день ему удалось вырвать у неё согласие на встречу. Говорят, что два ангела сопровождают еврея, когда он возвращается в пятницу из синагоги. Ихила в тот день наверняка сопровождали два ангела любви, да простят мне столь кощунственные соображения достопочтенные евреи, поднаторевшие на Талмуде и Торе.
Мариам на свидание не пришла и он перехватил её на улице, танцуя то справа, то слева от неё, раскланиваясь периодически со знакомыми и вымаливая у неё согласие на встречу. Он не отставал от неё, пока не вырвал у неё твёрдое обещание прийти в этот раз на свидание.
Своим встречам с Мариам он пытался придать всё более интимный характер. То коснётся своей ладонью её ладони, то, как бы невзначай, заденет грудь, то попробует обнять её за плечи. Мариам казалось в такие моменты, что земля уходит у неё из под ног, на неё накатывалась горячая волна и она никак не могла решить как же ей вести себя в таких случаях. А он, даже не взглянув на её, вспыхнувшее от смущения лицо, угадывал её смятение и обволакивал её своей болтовнёй, развлекал шутками и прибаутками. И только дома, уже лёжа в постели, она пыталась навести порядок в своих смятенных чувствах, выстраивая мысленно всё, что произошло между ними за день.


ЕВРЕЙСКИЙ РОМЕО


Ихил серьёзно увлёкся Мариам. Ночью он просыпался и, как все влюблённые, подгонял рассвет. Ведь новый день сулил новую встречу с Мариам. Правда на пути этого еврейского Ромео возникла проблема в лице его матери Брухи. Тоном, не терпящим возражений, она потребовала от него, чтобы он немедленно прекратил встречи с дочерью этих «капцуным». Скандал, который она ему закатила по этому поводу был нешуточный: с угрозами, слезами, просьбами, взыванием к рассудку сына и проклятиями по адресу Сигалов. Особенно её заводило слово «люблю». Как только Ихил произносил, что он любит Мариам, она бросалась на него едва ли не с кулаками. Но наш Ромео не сдавался. Его как заклинило. На него нашло то самое бычье упрямство чувств, которое не изличить никакими средствами, которое «в огне не горит и в воде не тонет». Он грубил матери, громко хлопал дверью и бежал к своей Мариам.
Злость, что всё складывается не по её воле, совсем свела с ума Бруху. Её супруг Йосиф, или, как его называли «Йоселе», нервничал, терялся в догадках: «Что же ему делать с его сумасшедшей старухой?». То она требовала, чтобы он отправился в Могилёв-Подольск и убедил тамошнее начальство посадить Ихила в тюрьму на том основании, что он, якобы, избивает отца. То она носилась с идеей добиться, чтобы сына «забрили в солдаты». Еврей - в русской армии?! Хуже трагедии нельзя было тогда и придумать. Но чтобы не случилось с её сыном, ей всё казалось куда меньшим злом чем его, не дай Бог, грядущий брак с Мариам.
Сорвать женитьбу сына с «бесприданницей» Мариам стало её навязчивой идеей, пунктиком. Её, обычно тихий и немногословный супруг, в конце концов не выдержал и вспылил. Используя язык жестов и нестандартных выражений, он дал понять супруге, что в своей войне с сыном она зашла слишком далеко. После бурных семейных дебатов, о которых был в курсе дела чуть ли не весь Бар, решено было обратиться за помощью к «мудрому человеку». На него собирались возложить миссию урезонить Ихила.
Кто был этим «мудрым человеком»? Конечно же рэбэ, кто ж ещё? «А клигэр коп» (умная голова) – говорили о нём старые евреи и, словно пытаясь усилить комплимент, почему-то добавляли: «У...пс». Непутёвого сына долго уламывали пойти на встречу с рэбэ. Измочаленный вконец спорами, он махнул рукой и дал согласие. «Мудрому человеку», под причитание: «напрасно вы это делаете», засунули в карман энное количество «денежных знаков» (деньги, как известно, стимулируют мозг не хуже грецких орехов) и в назначенный час Ихил отправился к рэбэ.


ИХИЛ И РЭБЭ


Война с матерью стала сказываться на Ихиле. Он похудел, щёки впали, на небритых скулах ходили желваки. Вот и сейчас он шёл к рэбэ весь напряжённый, колючий, настоящий комок нервов. Ему было ясно заранее - рэбэ будет на стороне матери и что этот поход к нему лишь одно из препятствий, которые она нарочно воздвигает перед ним - только бы добиться своего. Будущий разговор с «мудрым человеком» явно действовал ему на нервы, но, подходя к дому, он одёрнул себя, грубо приказав себе успокоиться.
По скрипучим и истёртым ступеням Ихил поднялся на крыльцо старого дома. Он остановился у двери, отгладил за уши волосы с висков, поправил козырёк кожаной фуражки, выдохнул резко воздух, чтобы окончательно успокоиться и, слегка помедлив, постучал. Открыла ему дверь жена рэбэ (рэбыцин). Она провела его через несколько комнат, приоткрыла дверь в кабинет мужа, бросила: «Ихил к тебе» и через секунду он уже стоял перед рэбэ, явно смущённый неловкостью ситуации, в которой он оказался по вине матери.
Рэбэ поднялся из-за стола. Запахнул на ходу шёлковый халат. Огладил бороду, всю, словно сотканную из серебряных нитей, и бросил на Ихила из-под очков быстрый и пристальный взгляд. «Проходи, Ихил, проходи. Садись» - сказал он, взяв стул у окна и подвинув его к Ихилу. Но Ихил отказался сесть. Это показалось рэбэ нехорошим знаком. «Его мать, пожалуй, права. – подумал он. Похоже, что её сын, действительно, из редких упрямцев. Что ж, обстоятельной беседы не получится. Придётся всё делать на «бикицер», как выражаются «гоим»: «брать быка за рога».
«Как ты догадываешся, Ихил, я знаю всё о твоих проблемах с Мариам» - начал рэбэ. Он остановил жестом, бросившегося было в объяснения Ихила, снял очки, положил их на стопку книг на столе, потёр переносицу и продолжил. «Я знаю Мариам и я хорошо знаком со Шлоймой. Что я могу сказать? Порядочный человек и порядочная семья. И всё же, и всё же, и всё же. Я хочу попросить тебя, Ихил, об одном одолжении. Сделай это, если не для своих родителей, то хотя бы для меня». «Впрочем, - добавил он после некоторой паузы, разводя, сложенные в пальцах ладони, - не только для меня, но и для самого себя». Он положил руку на плечо Ихила и выговорил из-под бороды: «Не ходи к Мариам две недели. Заодно проверишь свои чувства к ней. Может быть это просто временное увлечение с твоей стороны. Ведь ты, как я понимаю, хочешь жениться на ней, а это серьёзный, ответственный шаг, который изменит всю твою жизнь. Разве не стоит его серьёзно обдумать. Ты согласен со мной?» «Нет!» - выпалил тут же Ихил. Он знал, что рэбэ наверняка задаст ему подобный вопрос. Закалённый в словесных боях с матерью, он готов был дать отпор любому, кто встанет между ним и Мариам.
Но рэбэ не собирался отступать. Ему поручили такое деликатное дело и от него, как-никак, ожидают результатов. Отказ этого юнца был ему конечно неприятен. Но вся мудрость Танаха была на его стороне. Пожевав губами и оглаживая бороду, он опять перешёл в наступление на Ихила. «Ну не ходи к ней неделю». В ответ прозвучало всё то же твёрдое «нет». «Пять дней» - не успокаивался рэбэ. И снова Ихил упрямо мотнул головой. «Те, кто хочет, чтобы он бросил встречаться с Мариам, упрямы и настойчивы, - подумал он. Но он им всем докажет, что куда упрямей он».
Он оторвал взгляд от рэбэ. Посмотрел через его плечо в окно напротив. Оно было сплошь перечёркнуто ветками, только начинавшей цвести, яблони. Ихил стоял, по детской привычке наклонив голову влево, и думал о Мариам. Улыбнулся, чётко представив себе её лицо. Подумал: «Как жаль! Он теряет время, которое мог бы, с куда большим удовольствием, провести с ней». И ещё он решил, что когда у него будет свой дом, он тоже посадит яблоню под окном. Она так красиво смотрится в окне, со своими, слегка покачивающими на ветру ветками, густо усыпанными розовыми лепестками.
Рэбэ понял, что Ихил слушает его в пол уха, но решил всё же ухватиться за его улыбку. Она внушала ему некоторую надежду на успех его миссии. «Знаешь что, - воскликнул он, как если бы его осенила гениальная мысль, - не ходи к ней три дня. Что такое? Ди брзнд дэ буд? (еврейское выражение: «Горит баня?», куда, мол, спешить.)». «Что случится, если ты потерпишь три дня?» - не унимался рэбэ.
Он выклянчивал у Ихила эти три дня, уговорив себя, что пусть этот упрямец согласится на эти три дня. Туда дальше можно будет добиться и больших уступок. Но здесь Ихил не выдержал. Дерзкий язык, не обращая внимания на одёргивания рассудка, выдал, словно под диктовку, не желавшего идти ни на какие компромисы, чувства: «Вы, конечно, рэбэ – мудрый человек и я должен вас во всём слушаться, но только я от вас сейчас же иду к Мариам. Не могу я без неё».


ИХИЛ, ШЛОЙМА, ШЕЙВА И...
НЕСЧАСТНАЯ МАРИАМ

После этого визита к рэбэ, Ихил решил больше не ходить в синагогу родителей. Отныне он будет ходить в ту синагогу, которую посещает его Мариам. Во-первых, таким образом они будут видеться чаще, а во-вторых всё там как-то раскованней, теплей. И совсем не обязательно носить бороду. Теперь он начнёт тщательно сбривать её. Пусть этот мамашин адвокат видит, что он проиграл своё сражение с ним. Таким, вызывающе безбородым, он и запечатлён на фотографии: волевой подбородок, взгляд умных глаз и, вопреки моисеевым предписаниям, полное осутствие бороды. Только тонкие усики, дань скорее моде, чем Библии, над красиво очерченными губами.
Между тем, усилия матери Ихила не прошли незамеченными другой стороной. Шейве не понравилось, что её дочерью «так бросаются». Непримиримость двух семей и впрямь всё более приобретала какой-то шекспировский привкус. Бруха Шкляр, увидев Шейву Сигал, переходила на другую сторону улицы. С поджатыми сердито губами Шейва приходила домой и начинался разговор «по душам» с Мариам. К разговору нередко подключалась вся «мишпуха». Все были втянуты в эту любовную драму, которой не видно было конца.
«На твоём месте, я бы просто афцелухыс (назло) этой паршивке Брухе встречалась с Ихилом» - не то посоветовала, не то раздражённо буркнула как-то Шейва. И добавила, уже по адресу Шлоймы, который застыл с расчёской у зеркала, привычно, почти рефлекторно, ожидая от супруги «оскорблений» в свой адрес: «Если бы ты работал как все и меньше чипурился у зеркала, мой а гройсэр красавец, то нам не надо было бы теперь так унижаться перед этой фаштинкиной аристократкой Брухой, чтоб ей уже было то, что она нам желает!»
«Хотите, я могу переговорить со Шклярами и с их рэбэ, - предложил, уклоняясь от прямой конфронтации с женой, Шлойма. Я хорошо знаю их рэбэ».
«Спасибо, тотэ, - ответила отцу Мариам. Ихил уже имел с ним беседу, с рэбэ. Твой а клигэр рэбэ посоветовал ему не встречаться со мной».
Всё, как всегда, кончилось ссорой матери с отцом. «Иди, иди, - услышала, проходя мимо кухни Мариам. Ты уже давно не говорил мне, что идешь по делам синагоги. Думаешь твоя Шейва дура и не замечает все твои фойлы штыкс? Даже дети уже это заметили».
«Давай, учи их как не уважать отца, как плевать в лицо отцу – огрызался Шлойма. Я везде имею почёт и уважение. Да, да, можешь смеяться сколько хочешь. Другие не знают, куда меня раньше посадить, когда я к ним прихожу, а здесь мне на каждом шагу плюют в лицо. Ничего, ничего, женщина. Бог тебя ещё накажет за все твои придирки ко мне».
Шейва не успела ответить «как следует» мужу, потому что на неё навалился кашель, который и в прошлом не раз «выручал» Шлойму. Дети услыхали, как под незатихающий кашель Шейвы хлопнула дверь и отец, воспользовавшись заминкой в скандале, исчез. Когда кашель утих, Шейва ещё долго бурчала под нос то, что, очевидно, предназначалось супругу и нервно, словно отыгрываясь за Шлойму на посуде, гремела ею у печки.
Когда Мариам раздевалась, готовясь ко сну, её сестра Фейга вдруг завела разговор об Ихиле. «А я бы вышла замуж за Ихила, - ныряя под одеяло, бросила она ей. И маму бы не спрашивала. Он а бухэр (парень) в моём вкусе. Интересный и гэлдалах (денежки), между прочим, водятся. Не то, что мы – капцуным. Смотри, сестричка! Будешь долго думать, кто-нибудь другой украдёт его у тебя. А ты останешся старой девой».
Голова была тяжелой от сомнений. Сам день казался тяжёлым и бесконечно длинным. Хотелось прожить его как можно быстрее. «Ё, ё (да, да)» - только и сказала Мариам в ответ на ехидные наскоки сестры. После чего она расплела косу, приподняла край одеяла и, прежде чем лечь, попросила Фейгу, с которой она делила кровать, подвинуться поближе к стенке.


АНАТОМИЯ ЧУВСТВ


Бог – свидетель, ей было нелегко. Короткий период её жизни, до встречи с Ихилом, казался ей теперь почти блаженством. Серьёзность же того, что происходило с ней теперь: Ихил, отношение к ней его матери, сложная обстановка дома, забирали у неё силы, вносили в её душу смятение. Ихил появился в её жизни совершенно неожиданно и, похоже, не собирался уходить. Женский инстинкт подсказывал ей, что она должна научиться контролировать себя, не дать ему увлечь её своей страстью, потому, что речь, возможно, идёт о куда более важном, чем это.
Была ли Мариам в такой же степени увлечена Ихилом, как он ею? Проще говоря, любила ли она его? «А, - отмахивалась она на склоне лет. Любовь – это привычка», что напоминало русское выражение: «Свыкнется – слюбится». Во всяком случае так уж случилось, что именно Ихил оказался тем единственным парнем, который заставил её думать о себе. Даже её сомнения на его счёт: «Люблю ли я его?», вопрос, который она наверняка задавала себе, относился только к нему и ни к кому другому.
Может быть оставь он её в покое, она забыла бы о нём со временем, но он шевелил, точнее будоражил её чувства, своим чуть ли не постоянным присутствием рядом, раздувая их опять и опять, как старательно раздувают в попытке согреться, готовые в любую минуту погаснуть поленья в печи. Старательно и настойчиво. Не оставляя надежды и не собираясь сдаваться.


ПОБЕДИТЕЛЬ – ИХИЛ
ИЛИ «ЛЁД И ПЛАМЯ»


Не сдавался Ихил, не сдавалась и Бруха. Два крепких орешка оказались: мать и сын. Нашла коса на камень. Похоже, что мужчины в её доме вышли из повиновения. Осмелился было снова перечить супруг, но она сумела перекричать его и он, вспомнив, что молчание – золото, покорно удалился на свой золотой рудник. Но бунт в семье не был подавлен окончательно. Сын не давал ей никакого повода для передышки. Бруха продолжала грызться с ним и осыпать проклятиями Мариам. Её грандиозный проект женить сына на дочери адвоката Зямы Рабиновича явно проваливался. От досады у неё перехватывало горло. Она начинала тяжело, как астматик, дышать, хваталась за сердце, но всегда старалась, чтобы последнее слово оставалось за ней.
В какой-то из воскресных дней, дело было зимним утром, Бруха с мужем ушла из дому, прихватив обувь сына (так то оно надёжней) и закрыв на замок входную дверь. Ихил спал. Когда он проснулся, то обнаружил, что во-первых дом заперт (его удары кулаком в дверь и попытка высадить дверь плечом ни к чему не привели), а во-вторых мать (чёрт её подери) куда то спрятала его обувь. Он заметался по дому. У него было свидание с Мариам.
Пейзаж в окне, классически зимний, не внушал особых надежд. Без обуви по снегу далеко не уйдёшь. Мать знала, что делала. Или, по крайней мере, ей казалось, что она нашла верный способ прекратить эти недопустимые, с её точки зрения, встречи сына с Мариам. Ихил стоял у окна и грустно поглядывал на снег. Яркий, накрахмаленный, он сверкал на солнце, весь пересыпанный мириадами искр. На него невозможно было смотреть, таким он был ослепительно ярким. Но под его блестящей, накрахмаленной поверхностью, угадывались глубокие сугробы. И вдруг он увидел, как ему показалось, Мариам. Он вгляделся напряжённо в белое марево снега за окном. Да, это была определённо Мариам. Он узнал её, несмотря на то, что она была очень далеко. Она шла, размахивая руками в цветных варежках, словно отталкиваясь от холодного, хрустящего воздуха.
Мариам ждала Ихила в условленном месте и, не дождавшись, решила пойти по направлению к его дому. Не то, чтобы она не отдавала себе отчёт в том, что мать Ихила не пустит её даже на порог, но что-то, или невидимый кто-то, побудил её всё же пройти мимо его дома. Может быть она просто хотела бросить взгляд на его окно в надежде увидеть его там. А может быть, решив, что он просто задержался по какой-то причине, надеялась встретить его по дороге.
Мариам шла по утоптанной ногами снежной дорожке, стараясь не подскользнуться и, невольно, почти прижимаясь к тем, кто шёл ей навстречу. Дорожка была такой узкой, что не было никакой возможности разминуться друг с другом, разве что отступить в сторону и тут же провалиться в глубокий сугроб.
У дома Ихила она сошла с общей дороги на, расщищенную после вчерашнего снегопада, тропинку. Белой лентой тропинка вилась прямо к дому Шкляров. Мариам постояла в нерешительности, глядя на окна. Она искала глазами Ихила и увидев его, наконец, в окне, вытянула руку к окну, будто спрашивая его: «Ну, вус? (ну, что). Почему ты дома? Я ждала тебя там». Она показывала ему варежкой в том направлении, откуда пришла. Она была так мила в своей растерянности, что он не выдержал.
Он распахнул окно, спрыгнул с подоконника на снег и побежал к ней, возбуждённо махая ей рукой. А она, увидев его, несущегося к ней по снегу босиком, ахнула «ой, вэйзмир», покраснела, но через секунду он уже обнимал её, целовал, не обращая внимания ни на её ворчание: «цудрэйтэнэр, ты же простудишся», ни на бросавших неодобрительные взгляды прохожих.
А потом они прибежали к ней домой. Шлойма налил Ихилу водку в аллюминивую кружку, дал ему свои старые, растоптанные до того, что они стали на размер больше, башмаки, и он возвращался к себе домой уже в них, пьяный от водки и от чувств, в восторге от зимы, как будто эта была заслуга зимы в том, что он и Мариам всё таки встретились. Всему и всем афцелухэс (назло).

ПОЧТИ
БИБЛЕЙСКИЕ СТРАСТИ


Это перетягивание каната (каждый в свою сторону) тянулось между сыном и матерью пять лет. Пять лет встречался Ихил с Мариам. Везде, где они оставались вдвоём, он пытался овладеть ею. «Но я ему не давалась» - говорила она, многие годы спустя. Она осознавала чем кончаются такого рода мужские наскоки. И страстное признание в любви и его горячее дыхание у её губ: «Хочу всю тебя» и руки, которые, словно удивлялись, наткнувшись на преграду, всё разбивалось о её твёрдую решимость оставаться нетронутой, устоять перед этим, обрушивавшимся на неё, целых пять лет, прибоем его чувств и желаний. Давалось ей это нелегко. Ведь смерять надо было многое и в себе самой.
В тот день они встретились после нескольких дней разлуки. Ихил сказал ей, что он ездил с отцом в соседнюю деревню, где они обычно закупали у крестьян кожу, но на второй день он так надоел отцу своими воздыханиями о Мариам, что тот не выдержал, бросил всё, запряг в подводу лошадь и мчался в Бар так быстро, что от тряски у него до сих пор всё болит внутри. Зато они теперь вместе.
Они сидели за высокими кустарниками, у реки. Он швырял время от времени камешки в воду. Булькнув и, оставляя после себя расползающие круги на воде, они уходили друг за другом на дно. Жгучим малиновым светом разгорался закат на том берегу. Мариам перебросила косу через правое плечо и в раздумье то расплетала, то сплетала конец её. Коса была предметом её особой гордости (ни у кого в Баре не было такой красивой и длинной косы).
«Я не знаю, что будет с нами, - сказала она, повернув лицо к Ихилу. Я не могла заснуть всю ночь».
«Нiчью потрiбно спати» – отреагировал шутливо по украински Ихил. И добавил: «Но не одна. А то, смотри, старой девой останешся».
«Так, ты опять начинаешь свои «шнадырши хохмы» (портняжьи шутки, т.е. шутки плохого тона), - ответила Мариам. Помолчала и добавила после паузы: «Странно, Фейга сказала мне примерно то же самое».
«Вот видишь, - засмеялся Ихил. Хм, в следующий раз надо будет присмотреться к твоей сестричке».
«По моему, она в тебя влюблена» - улыбнулась Мариам.
«А ты? – спросил Ихил. Ты в меня влюблена? Смотри, брошу тебя и начну ухаживать за Фейгой. Что ты будешь тогда делать?»
«Я?, - переспросила Мариам. Буду всем говорить какой а шлимазл, этот Ихил, и что он ещё хорошо пожалеет». Их глаза встретились и он было потянулся к ней, но передумал и опять грустно уставился на воду. Она взяла его под руку. «Ихил, - хочешь мне сделать что-нибудь приятное?» Она тут же отпрянула. «Нет, нет, только не это. Даже не начинай. Нет!». «Я имела ввиду попросить тебя рассказать что-нибудь из Библии. У тебя так хорошо это получается». Вздохнула: «Ты же знаешь, я не умею читать, а ты у меня, невроку хедер закончил, образованный». Ей показалось, что Ихил надулся на неё. Она поцеловала его в щеку. Один раз, второй. Почувствовала – оттаял.
«Ладно, пусть будет Библия, – сказал Ихил, - раз уж ты так на неё сегодня настроилась». Он привык развлекать её библейскими сюжетами, иной раз, не очень традиционно толкуя их, отталкиваясь при этом не столько от Талмуда, сколько от книг, которые он, вместе с другими ученикам хедера, читал когда-то, спрятавшись подальше от всевидящих и строгих глаз учителя.
«Ты слышала когда-нибудь историю о Давиде и Вирсавии?»
«Нет».
«О Давиде ты знаешь. Я тебе в прошлый раз о нём рассказывал, ну а Вирсавия была азамин шэйнэ вабалэ (такая красивая женщина), что даже царь Давид, у которого было наверно столько жён и любовниц, сколько в нашем местечке женщин, представляешь, и тот потерял голову, встретив её, азамин она была красавица. Э, что власть и деньги? Пысты халоймэс (совершенная ерунда), когда а мэйдалэ, вроде тебя, сведёт с ума такого как я».
Комплимент Ихила почему то смутил и насторожил Мариам. Она бросила на него быстрый взгляд, сжала коленки, обняла их руками.
«Ты меня боишся?» - не то спросил, не то констатировал, скосив на неё глаз, Ихил. «Ну и как долго это будет продолжаться?» Помолчал. Поднял камешек у ноги, швырнул в речку. Камень бултыхнулся недалеко от берега, спугнув, замолчавших моментально лягушек и, пустив по воде, окрашенные закатом, круги.
«Смотри, ты так убьёшь всех лягушек в реке» - пошутила Мариам.
«Мариам! Интересно, почему ты со мной встречаешься?» - спросил Ихил.
«Маеш иншэ брэри? (есть другой выбор?)»
«Нет, кроме шуток»
«Не знаю. Ты мне проходу не даёшь. Куда от тебя деться? Вон Фейга по утрам смеётся: «Твой уже на крыльце сидит»
«Так значит я тебе навязываюсь? Я тебе вообще нравлюсь Мариам?»
Она на минуту помедлила с ответом. «Нравишся»
«Ты сомневаешся?»
«Нам, девушкам, положено сомневаться. У вас свои законы, у нас свои. Так! Кто-то, кажется, обещал рассказать о Давиде»
«Ты выкручиваешся, как всегда». Ихил потянулся за веткой, валявшейся недалеко от него. Он водил ею по земле, вычерчивал какие-то замысловатые узоры и рассказывал ей историю о Давиде и Вирсавии. О том, как царь Давид увидел с крыши своего дворца, купающуюся в окне напротив Вирсавию, овладел ею, несмотря на то, что она была женой его воина и как он коварно послал её мужа на верную смерть, чтобы избавиться от него, за что и был, в конце концов, наказан Богом.
«И сказал Бог Давиду, - звучал рядом с ней голос Ихила. Я сделал тебя царём евреев. Я дал тебе столько жён и наложниц, но тебе было этого мало. Ты отобрал жену у славного воина и к тому же ещё и погубил его. В наказание за это – жёны твои будут изнасилованы одним из твоих сыновей, который в конце-концов свергнет тебя с трона». Давид, как ты понимаешь, страшно испугался, покаялся и стал просить у Бога прощения. Хотя первый ребёнок Давида с Вирсавией умер и против царя действительно восстал его сын Авессалом, который чуть не сверг его, Бог всё же сжалился над Давидом. Вирсавия родила ему Соломона и он стал таким же знаменитым царём, как и его отец».
«Нишкушы себе, - покачала головой Мариам, - а шэйнэ майсы». (ничего себе, красивенькая история).
«Я думаю, что Вирсавия знала, что делала, когда устроилась купаться у окна. Она была уверена, что Давид увидит её. Женщины - существа грешные». Добавил, повернувшись к ней: «Кроме тебя, Мариам. Ты у меня особенная. Бог, наверно, решил наказать меня такой недоступной как ты. Ну, что мне делать с собой, а, Мариам? Сколько это может продолжаться? Ведь любой другой на моём месте бросил бы тебя или давно бы взял силой. А я, дурак, боюсь тебя вспугнуть. Вдруг ты, моя фэйгалэ, раз и улетишь, а я останусь мит манэ мишигинэ момэ (с моей сумасшедшей матерью) и тогда, - он потёр ладонью лоб, - азвэйз мир, я пропал».
Ихил подвинулся поближе к Мариам. Обнял её за плечи. Она впервые не делала попыток отстраниться от него. Но он почувствовал как она вся напряглась. И ещё он почувствовал, как теплеет его ладонь на её плече. Это было тепло её кожи. Мысль о том, что его ладонь отделяет от её тела всего лишь ничтожная преграда, тонкая ткань её платья, взбудоражила его донельзя..
«Хочешь знать что-то, - лукаво улыбнулся Ихил и приблизил своё лицо к лицу Мариам. И я бы согрешил с тобой, даже если бы ты была чьей-то женой. Правда голой я тебя ещё не видел. К сожалению. И сына ты мне ещё не родила. Мариам! Я люблю тебя. Я хочу тебя. Неужели ты не испытываешь того же, что и я? Я не могу в это поверить. Смотри над нами такая же луна и звёзды, какие были над Давидом и Вирсавией».
Его рука, словно вор, быстро скользнула под ворот её платья. Пальцы стали растёгивать пуговицы. Он поцеловал её в шею. Впился в губы, так что она едва не задохнулась. Никогда до этого жар страсти не бил так сильно в голову Мариам. И никогда ещё так пылко и так жадно не обнимал её Ихил. Его ладони кажется побывали в тот вечер везде. Точнее, почти везде. И ей стоило воистину неимоверных усилий, чтобы освободиться из его обьятий, расцепить на себе его руки. Даже, когда она подходила к дому, её сердце всё ещё бешено колотилось. Ночью она никак не могла заснуть. Она лежала с открытыми глазами и думала, думала, думала. О себе, о Ихиле, о его матери и о многом другом. Всё, что впереди пугало её. Будущее казалось ей громадной сетью, которую вот-вот набросит на неё судьба.
Было время подводить итог своим сомнениям насчёт Ихила, а она никак не могла решить, что же ей делать. Время от времени она шевелила губами и тихо, чтобы не разбудить Фейгу, молилась. Уснула она только под утро, не столько разобравшись в своих чувствах, сколько полагаясь, что всё как-то разрешится само собой. И может быть даже очень скоро. Мысль об этом убаюкала её и, словно спасая от дальнейших терзаний, втянула незаметно в сон.

ВОЙНА

Мучительный для Мариам вопрос: «Что же ей делать?» действительно разрешился сам по себе. Ответ на него был дан, а точнее навязан Мариам, событиями куда большего масштаба, чем её личная жизнь.
Лето 1914 года оказалось жарким во всех смыслах. 28 июня российские газеты вышли с аршинными, кричащими через всю полосу, заголовками: «УБИЙСТВО АВСТРИЙСКОГО ЭРЦГЕРЦОГА В САРАЕВЕ», «АВСТРИЯ СОБИРАЕТСЯ ОТОМСТИТЬ ЗА КРОВАВОЕ ЗЛОДЕЯНИЕ», «МИР НА ГРАНИ ВОЙНЫ».
Убийство в Сараеве наследника австрийского трона действительно привело в конце концов к мировой войне, хотя и убийца эрцгерцога, сербский националист Гаврила Принципа и те, кто разработал весь план покушения в сербской террористической организации «Чёрная рука», хотели лишь одного: избавления Балкан от власти австро-венгерской монархии. Но Балканы оказались на перекрёстке интересов стран, которые успели, к тому времени, организоваться в два противостоящих друг другу союза: России, Англии и Франции, с одной стороны и Австрии и Германии - с другой. Николай второй, убеждённый в том, что Россия не готова к войне делает попытки разрешить мирным путём конфликт на Балканах. «О войне, в ближайшие пять-шесть лет, по существу до 1917 года, - говорит он в беседе с российским послом в Болгарии Нехлюдовым, - не может быть и речи». Но патриотическая экзальтация, антигерманские настроения приобретают в России всё больше характер массовой истерии. «Уступая, - как выразился царь, - производящему на меня давлению», Николай второй объявляет о начале военных действий.
В связи с войной Германский генеральный штаб обращается с призывом к российским евреям восстать против царского режима, обещая предоставить евреям равные права на тех территориях, которые будут захвачены в ходе войны. Хотя немцы выставляли себя чуть ли не будущими освободителями евреев, озабоченными их положением в России, на деле, всё обернулось провокацией.
Обращение германского генштаба дало повод русским националистам поставить под сомнение лояльность российских евреев в военном конфликте с Германией и в значительной мере усилило антисемитские настроения в тылу и на фронте. Как пишет в своём исследовании Я. Фрумкин: «Процент евреев в армии был выше их процента в населении, как и процент убитых и выбывших из строя. И всё же война с первых же дней стала для евреев источником исключительных бедствий».
Предчувствие войны, вошедшей в историю под названием Первой мировой, было особенно острым в больших городах, таких как Москва и Санкт-Петербург, но и Бар, пусть и с опозданием, подхватывал, как подхватывают простуду, эту «лихорадку» тревожных и, в высшей степени, неприятных новостей. Газеты, а их в Баре выписывала в основном местечковая элита, были единственным источником информации о том, что происходило в российской империи и за её пределами. Правда всё, что доходило, наконец, до безгазетного обывателя, перекраивалось и искажалось каким нибудь «умником», «сведущим» в высокой политике, почти до неузнаваемости.
Начало войны клало конец слухам и предположениям (порой совершенно фантастичным), которыми жил Бар. Война расставила все точки над «i». Всё свелось к суровым рекрутским наборам в армию.


«НЕ БЫЛО БЫ СЧАСТЬЯ,
ДА НЕСЧАСТЬЕ ПОМОГЛО»


Ихил примчался к ней утром. Постучал в окно. В дом зайти отказался. Звал на улицу. Она вышла и они пошли вдвоём, сопровождаемые взглядом, стоявшей у окна Фейги.
«Лейб вчера вернулся из Петербурга. Говорит, что видел царя».
«Дым царь? (Самого царя?)»
«Да, дым царь. Лэйб был как раз в толпе, когда тот появился на балконе. Он говорит: «Ты даже не можешь себе представить, что там творилось». Все упали на колени, увидев царя. Стали креститься. Лейб тоже вынужден был бухнуться на свои больные коленки. Потом, в гостинице, весь вечер прикладывал холодный компресс».
«Ты говоришь, как все. Он, что, перекрестился тоже, как все?»
«Если б он этого не сделал - они бы его растерзали на месте» - пожал плечами и покосился на неё Ихил.
«Что ещё Лейб рассказывает?»
«Что уже напечатан царский манифест о войне. На улицах вовсю колошматят немцев. Их называют «колбасниками» и бъют всех, кто хоть капельку похож на немца. Лейбу ещё повезло. У него всё таки не очень-то еврейская физиономия».
«Ихил, тебя могут забрать в армию?»
«Могут» - ответил Ихил. Помолчал. Потом сказал, словно не в силах больше сдерживать в себе давнее, наболевшее. «Кому-кому, а тебе будет легче». Посмотрел на неё. «Ничего не надо будет решать. Может тебе даже повезёт и... меня убьют. Развяжешся со мной».
«Ихил!»
«Да, ты права, меня могут забрать. Но выход есть». Он остановился. Встал перед ней, загораживая дорогу. Сказал решительно, как на одном выдохе: «Говорят, они не будут брать женатых»
«Я подумаю».
«Некогда думать, Мариам. Ты уже пять лет думаешь».
«Ихил, я себя иногда чувствую такой усталой, как будто я старуха и мне 90 лет».
«Это от волнений» - ответил он и почти крикнул: «Мариам?», хотя она стояла рядом.
«Да, Ихил»
«Так ты согласна?»
«Как страшно становится вокруг. А пахыт нэйфыш (ужасно). Ты прав, мы можем потерять друг друга».
«Ну?»
Мариам кивнула головой. Правда ей тут же пришлось напомнить, набросившемуся на неё Ихилу, что по еврейским законам он не имеет право до свадьбы даже прикасаться к ней.

СВАДЬБА


Свадьба так свадьба. Но это только так говорится. На самом деле всё очень не просто. Нужно было прикинуть то и прикинуть это. Предстояли расходы. Большие расходы. И здесь Сигалы почесали затылки и хорошо призадумались. Но, как выяснилось, деньги у Ихила водились. Его отец, занимавшийся перепродажей кожи, втянул в это доходное дело и сына. К тому же, за неделю до свадьбы, улучив момент, когда Шейвы не было рядом, он сунул сыну сверток, в котором тот позже обнаружил тугую пачку перевязанных ассигнаций. Отец выкрал из дома пиджак и прибежал на свадьбу такой запыхавшийся и взвинченный, что Ихилу пришлось отвлечься на полчаса от свадебных хлопот, чтобы как то успокоить его.
Всё было, как должно было быть на свадьбе: последние наставления матери, бородка отца у её лица, поцелуй братьев, сестёр. Фейга, когда целовала, ревниво шепнула на ухо: «Завидую тебе сестричка. Я наверно не доживу до своей свадьбы». А потом был рэбэ, с наброшенным на плечи полосатым талесом. Но сначала ей, как положено, отрезали косу и коротко остригли волосы. Когда резали косу, у неё больно защемило сердце и она едва не расплакалась. Ей казалось, что вместе с косой ей отрезают раз и навсегда путь назад, к прежней жизни, к молодости, которой, как и детством, она так и не успела толком насладиться. Она ещё не справилась с грустью об утрате косы, как появился Ихил.
Она не видела его семь дней. Его не подпускали к Мариам, несмотря на все его изощрённые попытки и уловки встретиться с ней. Только раз им разрешили увидеться, да и то при свидетелях и на расстоянии. Они сидели в разных комнатах. Шейва открыла дверь, которая соединяла две комнаты, и они посмотрели друг на друга издалека, обменялись улыбками. Теперь же Ихил подошёл к ней со своими друзьями. В его руках была накидка. Он накрыл ею голову Мариам. Отныне она замужняя женщина и должна будет ходить с покрытой головой. А потом была «хупа». Рэбэ поднёс новобрачным кубок с вином, после чего Ихил, согласно обычаю, раздавил ногой стакан.
Мариам стояла уставшая, бледная, ни кровинки в лице. Она с трудом заставляла себя улыбаться. Пост, который она должна была соблюдать до свадьбы, все её тревоги и, наконец, сам свадебный ритуал измучили её. Поскольку невеста чувствовала себя плохо, решено было пропустить часть свадебной церемонии и рэбэ, почти скороговоркой, произнёс первые два благословления новобрачным. Как будто издалека услышала Мариам, обращённые к ней слова, стоявшего рядом Ихила: «Гарей ат мекудешет ли бетабаат зо кедат моше вейисраэль» (Ты этим кольцом посвящаешся мне по закону Моше и Израиля).
Когда их, наконец, по традиции отвели в комнату и оставили там одних на 10 минут, она села на один из двух стульев, поставленных рядом, и устало опустила голову на плечо Ихила. Он обнял её, поцеловал. В глаза, в шею. «Вот увидишь, – зашептал на ухо, - всё будет хорошо Мариам. Я теперь сам себе хозяин, теперь будет всё по другому».


ПРОКЛЯТИЯ БРУХИ


Бруха на свадьбу не пришла. «Его уже нет с нами» - сказала она мужу об Ихиле, как если бы она только что вернулась с похорон своего сына. Мысленно она погребла сына. Он перестал для неё существовать. Её муж закрывал уши, но когда он их открывал, то слышал от неё опять и опять, что их сын умер. И она всерьёз стала справлять траур по Ихилу, как справляют его по умершему или по еврею, который перешёл в другую веру. Еврейский закон предписывает в этом случае семидневный траур («шиву»), который должен начаться сразу по возвращению с кладбища.
Казалось, что она действует по велению какой-то мистической силы. Медленно, но целенаправленно, как лунатик, она подошла к старому буфету с посудой. Потянула на себя, заскрипевший с визгом ящик. Вытащила из него ножницы. Посмотрела недоумённо на них, повертела в руках, а потом, словно вспомнив, что надо делать, вырезала ими дыру в ритуальном платье, которое она приготовила заранее для скорбного обряда.
Дыра должна быть вырезана в том месте, где платье прикасается к сердцу. Она символизирует рану, которую нанесла родным смерть близкого человека. Бруха также зажгла свечу по Ихилу и завесила зеркало. А затем всю неделю провела, как предписывает ритуал, на полу. Её траур по Ихилу не кончился через семь дней. Он затянулся на многие годы. Она вычеркнула сына из своей жизни, вместе со «стервой» Мариам и всеми будущими внуками, которые когда-либо появятся.
Иногда подобие улыбки мелькало на лице Брухи. Она вспоминала маленького Ихила, его милые проказы. Вот он сидит на коленях у мужа. Муж знакомит сына с древнееврейским алфавитом. Они все вместе. Одна дружная счастливая семья. От которой, увы, ничего не осталось. А вот её малыш мчится к ней со страшным криком «Мама!». Его укусила в пальчик оса. Она посадила его на колено перед собой, отсосала яд из пальца. Долго дула на его пальчик. Он заснул в конце концов, убаюканный её ласковой колыбельной. Он был тогда солнцем её семьи, а теперь это солнце погасло. Раз и навсегда. И в доме стало так темно и так неуютно.
Йосифа серьёзно беспокоило безумие жены, но он в какой-то момент махнул на неё рукой и решил строить свои отношения с сыном так, как он считает нужным. Он также, после её очередной истерики, решил больше не упоминать при ней об Ихиле. Работал он отныне как никогда много, стараясь вернуться домой попозже, чтобы тут же лечь спать и забыться во сне. По местечку он ходил мрачный. От разговоров о жене отмахивался. Евреи прозвали его «Йоселе, которому невесело». Эта кличка за ним и закрепилась. Он умер через год после свадьбы Ихила. Заснул, как всегда на топчане у печки, и не проснулся. Видно грусть, с которой он толком так и не справился, нахлынула на него во сне, подступила к горлу, и задушила его.

ВИЗИТ ВРАЧА


От свадебной кутерьмы, а ещё больше от переживаний («добрые» люди дали ей понять какие проклятья обрушивала на неё Бруха) Мариам разболелась. У неё было такое чувство, как будто стали сбываться проклятия её свекрови. Сразу после свадьбы она с трудом дошла до кровати и если бы её не подхватил Ихил, рухнула бы тут же на пол. В Баре могли поползти слухи, что она вышла замуж уже беременной и, чтобы не давать пищу для местечковых сплетниц, решили пригласить на дом врача.
Тот пришёл, снял шляпу, сбросил пальто на руки Ихилу. Подвинул стул к кровати, на которой лежала Мариам. «Ну, в чём тут у нас дело?» Заставил её высунуть язык. Простучал пальцами спину. Затем открыл саквояж, вытащил оттуда стетоскоп и, приложившись к нему ухом, долго водил стетоскопом по спине. «С лёгкими, похоже, всё в порядке, - сказал он, отрываясь от стетоскопа и кладя его в саквояж. Нервы, нервы, мадам. Как я понимаю, особа вы нервическая, а это никуда не годится. Смотрите, какой муж у вас: молодой, красивый, статный. Да и вас Бог не обидел красотой. Слухи до меня дошли как муж вас добивался. Теперь вы наконец вместе. Чего же ещё желать? Мда.» Повернулся к Ихилу: «Покой нужен вашей супруге и, как это выразится, - он щёлкнул пальцами, - побольше приятных моментов. Как говорили римляне: «Дант гаудиа вайрес», радость прибавляет силы». Добавил: «Кое-что я всё таки нашей библейской красавице пропишу, мда.» Он набросал рецепт, протянул его Ихилу. Пока Ихил собирался в соседней комнате в аптеку, доктор снял пенсне и сказал, защелкивая саквояж и переходя с Мариам на «ты»: «Твой муж меня вызвал и уплатил мне деньги. И я должен был выписать тебе лекарство. А ты, - наклонился он к ней и прошептал с заговорщицким видом, - будь умница и не принимай». Ихил поднёс врачу пальто, подал шляпу. «Всё. Моё почтение!» - бросил врач, взяв в руки саквояж и, слегка приподнимая шляпу.
Мариам на всю жизнь запомнила этот визит местечкового врача и, уже будучи бабушкой, не раз смущала современных врачей странным в их глазах советом коллеги из давнего прошлого: «Твой муж вызвал меня и уплатил мне деньги. И я должен выписать тебе лекарство. А ты будь умница и не принимай».


ЯРМАРКА ЖИЗНИ


Так, с болезни, невесело, началась их жизнь. Но доктор был прав, когда говорил, что это всё нервы. Она успокоилась немного. Старалась сосредочиться на своей жизни, мелочах быта. Отметила как то про себя: как это странно, вместо привычных лиц родителей, сестёр, братьев обнаружить перед собой лицо Ихила. И знать, что это теперь навсегда. Вот оно перед ней, проступающее сейчас сквозь пар, золотящегося в тарелке бульона. Лицо её мужа. С которым ей предстоит пройти всю жизнь. Как то они уживутся вместе? Он, как она заметила, любит настаивать на своём и ждёт, чтобы она ему во всём поддакивала. Не терпит возражений. И она постоянно в тревоге за него. Не наломал бы он дров со своим характером. Очень любит комплименты и мечтает разбогатеть. Но вместе с тем добряк, последнее отдаст, чтобы помочь другому. И, кажется, по настоящему любит её.
Недавно, когда в Баре была ярмарка, что только не делал он, чтобы развлечь её. Ярмарка в Баре – о, это целое событие! Она, можно сказать, «фирменное блюдо» Бара, «гвоздь программы», которую Бар предлагает, не очень избалованным развлечениями местным жителям и, даже такой «загранице», как Винница или Каменец-Подольск. Торговки ругаются с покупателями, куры орут, как резаные, хотя к ним ещё не дотронулся «шойхер» (резник), собаки перегавкиваются, нищие клянчут и жалуются, лошади фырчат и некстати бьют копытами и над всем этим гвалд, какого не описать, все голоса переплелись, все запахи перепутались: конский навоз, немытые нищие, наодеколоненные «барышни», истекающие кровью мясные туши, пахучие букеты и герань в горшочках, неотделанная кожа и фрукты, рыба и домашнего изготовления колбасы, тыква, которую не обхватить и арбуз, от которого не оторваться. Подключены и возбуждены все органы чувств: осязание, обоняние, зрение. Прибавьте также к этому заезжий кукольный театр, карусель и, совсем недавно открывшийся кинотеатр «Иллюзион», куда, в конце концов, сбежали от ярмарочного гвалда, Ихил и Мариам.
Под стрекотание кинопроектора и, невпопад разыгрываемого на плохом рояле, музыкального фона, они посмотрели немой фильм под названием «Зорро». Незатейливый сюжет его сводился к разбойнику в маске, который грабил богатых, очаровывал женщин, и лихо поражал шпагой невероятное количество врагов. По дороге с ярмарки Ихил затянул её в ювелирную лавку и купил Мариам брошку: красиво сплетённую из серебрянный проволоки бабочку. Когда они вернулись к себе, она поспешила к зеркалу, прикрепила брошку к отвороту блузки, повертелась у зеркала, рассматривая брошку то так, то этак, забавляясь её блеском и отметив про себя, что она ей очень идёт.

«ПЕСНЬ ПЕСНЕЙ»
ИХИЛА


Ихил купил дом: белый, крытый черепицей. Одно окно выходило в общий двор, с колодцем, два других на небольшой участок под окнами. Они собирались вот-вот съехать с арендованной квартиры. Суета переезда отвлекла Мариам от накатывавшихся на неё, время от времени, тревожных мыслей. Она пошла с Ихилом смотреть их новое пристанище. Ихил ходил по дому, поскрипывал половицами, открывал и закрывал ставни, опять и опять обращал внимание Мариам на вид из окна, решал куда поставить шкаф и кровать. Потом он прибил к косяку двери «мезузу», пусть отгоняет «рыхес» (злых духов) от их дома.
Дела Ихила пошли в гору. Он разбогател. Стал самоуверенным. Почувствовал себя хозяином во всех смыслах. Ещё бы, у него было своё дело, а теперь вот, наконец, и свой дом, «а штиб», как говорят евреи. Дом, в котором отныне всё принадлежало ему. Всё, включая и Мариам. Этот потрясающий факт, что Мариам наконец-то его, он, как дегустатор драгоценных вин, смаковал опять и опять. Мог, например, заставить её стоять голой у кровати. И она стояла. С усталой улыбкой. Вся его, как он мечтал об этом когда-то. А он любовался ею. Не мог насытить ни тела, ни взгляда.
Как там у Соломона в его «Песне песней»?
«Округление бёдер твоих, как ожерелье, дело рук искусного художника...Два сосца твоих – как два козлёнка, двойни серны. Как ты прекрасна, как привлекательна, возлюбленная, твоей миловидностью! Этот стан твой похож на пальму, и груди твои – на виноградные кисти. Подумал я: влез бы я на пальму, ухватил бы за ветви её, и груди твои были бы вместо кистей винограда, и запах от ноздрей твоих, как от яблок. Уста твои – как отличное вино...»
Похоже, что Соломон сочинял свою «Песнь», вот также как Ихил, развалясь на ложе и любуясь пленительной наготой своей возлюбленной. И впрямь, по-царски, смотрелся Ихил на своей широкой кровати, где даже сверкавшие медью шары, увенчивавшие спинку кровати, подчёркивали важность, лежащей на ней особы, истинного хозяина собственной судьбы.
Мариам стояла перед Ихилом с ладной фигуркой, вся - соблазн и нежность. Даже усталая улыбка шла ей. Она делала её такой хрупкой, ранимой, женственной. Ну чем не дочь иудейская, чем не возлюбленная, тоже достойная «Песни песней»? И ладони Ихила скользили не спеша по шёлку её живота и по холмам, красивее холмов Иерусалимских.


ТАЛМУДСКИЙ СПРАВОЧНИК
ЛЮБВИ


В Талмуде всё расписано. Даже сколько раз спать с женой. Как ни странно, это, оказывается, зависит от профессии. Единственная загвоздка – устарел немного талмудский справочник любви. Многие профессии, которые упоминаются в нём, перестали быть еврейскими тысячи лет тому назад. Так что получалось, что на деликатный вопрос «сколько раз», вразумительного ответа всё же не было. Правда, предлагались варианты: «Каждый день для ничего не делающих, дважды в неделю для работников, один раз в неделю для погонщиков ослов, один раз в 30 дней для погонщиков верблюдов и один раз в шесть месяцев для моряков». Хотя Ихил никак не мог себя отнести к бездельникам, проигнорировав советы для погонщиков ослов и верблюдов, он выбрал из Талмуда то, что показалось ему наиболее привлекательным: «каждый день для ничего не делающих».
Мариам забеременела. Ихил купил кроватку для будущего ребёнка и они едва не поссорились из-за того, что никак не могли решить: где она будет стоять. Ихил хотел, чтобы кроватка стояла поближе к окну, он представлял себе как первые лучи солнца касаются личика ребёнка, как он просыпается, обласканный тёплым светом. А Мариам настаивала на том, чтобы у окна поставить швейную машинку, а кроватку поближе к их постели, ведь к ребёнку придётся не раз вставать ночью. В конце концов он согласился с её доводами, правда не без некоторой досады, что всё вышло не так, как он себе это представлял.
Он посадил под окнами, как мечтал когда-то, два яблоневых дерева и куст жасмина. Весной дом становился как-бы продолжением сада. В раскрытые окна вливались незримыми волнами аромат цветущих яблонь и, разросшегося под окнами ярким белым кустом, жасмина.

ВСЕПОГЛОЩАЮЩИЙ
ОГОНЬ


Мариам должна была вот-вот родить. Ходила с трудом. Плод так оттягивал ей низ живота, что она порой инстинктивно поддерживала его время от времени ладонью. Ей казалось, что так легче. Она стеснялась своей беременности и проводила большую часть времени дома. Избегала быть лишний раз на людях. У неё было такое чувство, что все только и делают, что смотрят на её раздутый живот. Но и дома она не находила себе покоя. Сидеть становилось всё неудобней. Лежать тоже. Она быстро уставала и легко раздражалась. Но Ихил, что называется, сдувал пылинки с неё, ублажал как только мог. Нанял женщину, которая варила обед и раз в неделю убирала в доме. Старался не отвечать на её раздражение. Правда в глубине души беспокоился, как бы это не вошло у них в семье в привычку: она раздражается, а он молчит. Очень уж это напоминало ему отца и мать. Но он списывал её раздражение на беременность. Успокаивал себя - потом, после родов, всё станет на своё место.
В тот вечер Ихила всё не было и не было. Мариам тревожилась. Места себе не находила. Воображение подсовывало ей жуткие картины. Она старалась взять себя в руки. Но тревога не оставляла её. То она представляла Ихила, истекающим кровью, почему то - на просёлочной дороге, то воображала его (что было ещё хуже, по ее мнению) в объятиях другой женщины. В этом случае она живо представляла себе самые развратные сцены и почти видела лицо своей соперницы. В общем, какие только мысли не лезут нам в голову, когда мы тревожимся за кого-то.
На Бар легло чёрное крыло ночи. В комнате стало бы совсем темно, если бы не тусклый свет фонаря, стоявшего недалеко от их дома. На душе было так тяжело, что не было настроения даже встать и зажечь керосиновую лампу. И вдруг Мариам услышала странный шум за окном. Он всё усиливался. На оконных стёклах замелькали тени людей. Чей-то силуэт задержался на секунду в окне, а потом, как будто с криком, провалился в бездну ночи.
Она попыталась всмотреться в то, что было за окном, но ничего не увидела. Странно, насколько она знала, это была не та ночь, когда евреи совершают церемонию освящения новой луны и мужчины, (женщины не допускались на этот ритуал) высыпав на улицу, образуют круг и читают книгу Эстер. Таинственный, мистический обряд, который она как-то подсмотрела в детстве.
Любопытство всё-таки одержало верх над страхом и она медленно приоткрыла дверь на улицу. Но как только Мариам решилась перешагнуть порог, она тут же стала частью толпы, которая неотрывно смотрела на горевший недалеко от них дом. Вокруг дома одни суетились с вёдрами, другие, видимо пожарные, раскручивали шланг и возились с пожарной конкой. Толпа увеличивалась в размерах, вновь и вновь звучали крики тех, кто только подошёл, было вообще много суеты и криков, запоздалых и, уже ничего не дававших, усилий. Огонь никак не удавалось потушить и он, словно прожорливый красный дракон, пожирал без разбору всё, что попадалось ему на пути: ведущую на крыльцо лестницу, само крыльцо, окна, а теперь вот ещё и крышу.
Мариам стояла, совершенно завороженная зрелищем пожара. Вдруг старый еврей с криком: «Мой Талмуд!» забежал в дом и выбежал оттуда, уже объятый пламенем. Толпа ахнула. Женщины истерично закричали, а мужчины, бросились к старику сбить пламя, но похоже, что ему уже ничем нельзя было помочь. Мариам от ужаса закрыла лицо ладонями. Её качнуло и возможно она потеряла бы сознание, если бы вдруг кто-то не подхватил её под локоть. Это был Ихил.
Ночью она долго металась в постели. Ей никак не удавалось стереть из памяти картину пожара и объятого пламенем старика, скатившегося с горящего крыльца. Ихил решил на следующий день никуда не отлучаться. И правильно сделал. Днём у неё начались схватки. Роды были тяжёлыми. «Тужись!» - кричала ей на ухо акушерка. Сильнее!» Мариам стонала, кричала. У неё было такое чувство, как будто кто-то, схватив её за ноги, пытается разорвать её пополам. На мокром, измученном лице стояли как два озерца, полные боли и слёз, глаза. «Ты кричи, кричи сколько влезет, милая, только помогай себе и мне» - доносилось до неё сквозь нестерпимую, почти затуманившую сознание, боль.
Ихил ходил за дверью. Мерял шагами комнату. Временами он останавливался и молился, подымая вверх сложенные ладони. Потом он услышал детский крик. Крик продолжался недолго, а затем внезапно, как будто кто-то резко оборвал его, прекратился. Наступила полная тишина.
Когда Мариам пришла в себя, она попросила показать ей ребёнка. Ей сказали, что он родился мёртвым. «Как же так? - морщась от боли и приподымаясь с подушки, спросила Мариам. Я же слышала его крик. Что вы сделали с ним? Где мой ребёнок?» «Ихил!» - закричала Мариам. Когда ей поднесли ребёнка, она отпрянула от него в ужасе. Он оказался крошечным уродцем, со страшным, через всё лицо, ожогом. Собственно лица не было, а было сплошное красное месиво, в котором с трудом угадывались губы и глаза. «Вы наверное перед родами слишком долго смотрели на огонь, милая, - предположила, вздохнув, акушерка. Вот он и вышел у вас таким погорельцем».
И Мариам вспомнила: пожар, объятый пламенем старик. Она ещё закрыла тогда лицо ладонями. Так вот оно что! Это пламя, которое бушевало тогда перед ней во время пожара, каким то неведомым, странным образом проникло внутрь её и лизнуло своим красным языком её плод. Нет, не зря советуют беременным не смотреть на огонь. Ребёнка задушили. Он был всё равно не жилец.

СИНАГОГА
ИЛИ БЕЗМЕРНОЕ СЧАСТЬЕ
ОТЦОВСТВА


Мариам никак не могла прийти в себя после родов, переживала, что ребёнок погиб из-за неё. Ходила сама не своя. Смотрела с завистью на чужих малышей. Но через год у них родился сын. Здоровый, краснощёкий карапуз, которого они назвали Алёшей. На следущий день после его рождения была Симхас-Тора, весёлый праздник завершения годового чтения Торы. Ихил пришёл вечером в синагогу разряженный, в длинополом тёмносинем лапсердаке, одетом на пиджак с манишкой. На голове, поверх ермолки, широкополая черная шляпа. Брюки, как водилось тогда, заправлены в «русские сапоги».
Как только закончилось чтение Торы, он, со словами: «А гит ёнтыф!» (с хорошим праздником), разлил в подставленные стаканы, принесённое им вино, раздал, купленные по дороге, медовые пряники и, бросив на скамейку лапсердак и шляпу, сплясал такой танец радости, какого не помнили даже богомольные старики, которые проводили в синагоге большую часть своей жизни. «Идн! (евреи), - закричал он внезапно, остановившись и переводя дыхание. Я не Ихил, если через восемь дней вон в той вазе, среди других кусочков плоти, не будет лежать и обрезанная плоть моего малыша!» «Мазыл тоф, мазыл тоф» - закричали со всех сторон евреи. Все бросились поздравлять Ихила. Кто-то хлопал его по плечу, кто-то жал руку, каждый спешил выразить ему своё дружеское расположение.
А один, растолкал всех, подошёл к Ихилу и со смешинками в глазах, придавив к голове ермолку и призвав всех к тишине, предложил рассказать анекдот. «Как раз по случаю» - заявил он, оглаживая бороду. «Идёт как-то человек по улице. Видит - в витрине магазина висят огромные часы. А он как раз хотел починить свои часы. Ну, думает, в этом магазине я это и сделаю. Заходит и интересуется: «Сколько, мол, ремонт часов стоит?» А хозяин ему и отвечает: «А я не часовщик, я могель» (могель – тот, кто совершает обрезание). «Зачем же вы тогда повесили часы в витрине?» - спрашивает его тот. «А что же я должен был по вашему повесить в витрине?» - спрашивает его в свою очередь могель.
Захохотали евреи, снова подставили стаканы под булькающее из горлышка красное вино. А потом все стали в круг, положили друг другу руки на плечи и начался «а дрэйдл», танец по кругу. Сначала медленный, как бы в раскачку (танцоры попеременно ударяли то одной, то другой ногой), а потом всё быстрей и быстрей. Первый круг окружил второй круг пляшущих евреев и вот уже вся синагога загудела, заплясала. Дрожали стены, гудел и стонал пол от топота их ног, а евреи всё неслись и неслись по кругу, громко воздавая хвалу Всевышнему. И не было видно конца их танцу. Казалось, они остановятся только тогда, когда остановятся их сердца. Ах, как упоённо, как одержимо плясали евреи! Сколько воистину библейского экстаза было в их лицах, голосах, движениях! Но, Бог свидетель, никто не танцевал с таким упоением как Ихил. И никто не славил так громко Всевышнего, как он. Потому что счастье его было воистину безмерным.
Выйдя из синагоги, Ихил почти сгрёб в охапку нищих, скопившихся у дверей синагоги и, к ужасу Мариам, привёл их всех домой. Он не успокоился, пока не накормил и не напоил их всех. Правда, прежде чем сделать это, он заставил их помыть руки под рукомойником и проследил, чтобы каждый из них сделал это как можно тщательней. Стоя уже за порогом, они опять и опять благодарили Ихила. Желали ему нахес (счастья) и многого другого и никак не могли закончить со своими пожеланиями, пока он не бросил им наконец: «Всё. Зай гизинт!» и закрыл за собой дверь.
Он неизменно будет посылать на праздники подарки бедным и они будут частыми гостями в его доме, но в тот день, совершенно захмелевшие от чая и вина, они долго бродили по улочкам Бара, воздавая хвалу Богу, пославшему им навстречу Ихила с его хлебом, вареньем и чаем. «Воистину всемогущ Яхве, творящий такие чудеса»- говорили они друг другу.

МАТЬ И СЫН


Он зашёл как-то к Брухе. Проходил мимо и решил зайти. Уговорил себя. Хотя она и похоронила его, всё таки она его мать. Что поделаешь? Сумасшедшая, но мать. Как там, в украинской поговорке? «Свое, як нэ заплаче, то закривится». Они долго молчали. Он никак не мог найти нужных слов. Еле выжал из себя: «Как ты?». Даже не добавил «мама». Но и без ответа всё было ясно. Она сидела перед ним, осунувшаяся, но всё с тем же жёстким лицом. «Вот в кого я пошёл своим упрямством» - мелькнуло у него в голове. Седые патлы непричёсанных волос лежали на засаленном воротничке давно нестиранного халата.
«Как она одна живёт, в этом пустом доме» - подумал он. Ему вдруг стало бесконечно жаль её, но он побоялся это показать. Последний раз они виделись на похоронах отца и даже не подошли к друг другу. Что ж, обид накопилось много. «Смотри, мама (Ихил выдавил из себя, наконец, это слово), сколько я заработал». Он вытащил из внутреннего кармана пальто толстую пачку денег. Положил перед ней. «Зачем нужны были все эти цурэс, мама? Зачем мне нужна была богатая невеста? Я теперь сам богач».
Разговора не получилось. И они расстались непримиримыми. Идя уже за ним к двери, она бросила: «Ты ко мне заходи, Ихил». Так и сказала «Ихил», не «сыночек». И добавила, уже в догонку, на прощание: «Только без неё».
Больше он к матери не заходил. Не хотел, да и некогда было. Своих забот полный рот. Теперь, когда у них был ребёнок, Мариам уже не томилась, как это было раньше, когда она оставалась дома одна. В четверг он закруглялся со всеми своими «гешефтами» и проводил пятницу в кругу своей, уже несколько разросшейся, семьи. Баловался с сыном. Подбрасывал его под потолок и принимал, весело визжащего Алёшу, на руки. Мариам беспокоилась, не ударился бы малыш головой о потолок. Но эта возня Ихила с сыном радовала её, она вся просто светилась счастьем.

ТАКОЙ
ДОЛГИЙ-ДОЛГИЙ
ШАБЭС


Была пятница. Они вышли из ярко освещённой свечами синагоги и сразу же окунулись в сумерки быстро темнеющего осеннего дня. Скорым шагом прошли по Могилёвской улице, с её, блестевшей под луной грязью, пересекли широкую, пустую в это время, ярмарочную площадь, и, взбежав по ступенькам на крыльцо, окунулись в теплоту и свет своего дома. Дома их уже ждал накрытый праздничный стол. Суетилась няня Алёши, русская, которую они уговорили помочь с обедом в честь, наступающей с заходом солнца, субботы. Они ждали гостей: Фейгу с мужем.
Фейга вышла замуж за самого сильного человека в Баре, которого сначала прозвали в местечке «Вэлвалэ дэ Самсон», а потом присвоили ему более смешное прозвище «Вэлвалэ Кабак». «Кабак» на идыш - тыква. Он был широк в плечах, высокого роста, с громадными ручищами, которые легко гнули серебрянные рубли, подковы, чугунные сковородки, а также руку любого силача, который бросал ему вызов. «Гизинт а назэр» (здоровяк) – говорили о нём с восхищением евреи.
Фейга была беременна и немного стеснялась своего вида, напоминая этим Мариам её первую беременность. Мариам увидела приближающихся гостей из окна. Открыла дверь. Неловко, как располневшая утка, Фейга поставила сначала одну ногу на ступеньку, потом другую и вплыла в дом. За ней, всё это время шутливо поддерживая её за спину и предусмотрительно нагнув голову, чтобы не удариться о косяк двери, вошёл Вэлвалэ Кабак.
На столе чего только не было: фаршированная рыба, овощи в сладком соусе, варёная морковка, кугель из лапши, чолнт (гречневая каша с мясом), соления, две халы, накрытые нарядными салфетками, и бутылка «Кагора». Над всем этим возвышался серебряный подсвечник и кубок для вина. У каждой тарелки лежало по серебрянной вилке и ложке, набор, купленный Ихилом специально для подобных торжеств.
Все сели за праздничный стол. Когда Ихил дал знать, что пора начинать (вот-вот должно было зайти солнце, уступая дорогу будущему субботнему дню), Мариам передала Алёшу Фейге. Фейга посадила малыша на колени. Шутливо пробурчала: «Ух какой ты у нас стал тяжёленький, невроку». Из окна хорошо просматривалось закатное солнце. Когда его диск стал приближаться к горизонту, Ихил дал знак Мариам, приложил палец к губам, требуя тишины, и началось настоящее священнодействие, обряд в честь ни с чем не сравнимой, трижды благославенной, подлинной радости для каждого еврея – её Величества Субботы.
Мариам подвинула к себе подсвечники. Зажгла три свечи. Поставила ладони на уровень пламени. Прикрыла глаза и быстро провела ладонями от свечей к лицу, словно ополаскивая лицо их светом. Потом она произнесла благословение в честь зажигания свечей. «Барух ата адонай, алохейну ...» - звучал в тишине её голос. Как зачарованный уставился глазёнками на пламя свечей маленький Алёша. Ихил протёр бокал, наполнил его вином. Прочитал молитву «Киддуш», которой освящают вино. Затем он снял вышитую скатёрку с двух хал и, после благославения хлеба, отломил и раздал каждому по ломтю халы.
Солнце зашло за горизонт. Наступил шаббэс (суббота). По этому случаю они выпили ещё вина. Положили в тарелки еду. «О, цыс гит!» (ох, это вкусно), слышалось время от времени. Больше всего комплиментов досталось «гифилте фиш». Вэлвалэ даже демонстративно облизал пальцы и заработал «комплимент» от Фейги за то, что он ест «зовы невоспитанный гой».
Мариам кормила маленького Алёшу, который, судя по гримасе, вовсе не разделял общего восторга по поводу рыбы. Ихил снял жилетку. Повесил на стул . Расстегнул ворот рубашки. Они говорили о том о сём: о неудачно складывавшей для России войне, о вернувшемся с войны инвалидом Мойше Каце, о ценах на последней ярмарке. Вэлвалэ Кабак бросился хвастаться удачной торговлей, (он владел небольшой бакалейной лавкой). Закончил. Пригубил вино. Положил тяжёлые кулаки на стол. «Ну, гивирым (богачи), а как вы?» - обратился он не столько к Ихилу, сколько к Мариам, с которой почти не сводил глаз с того момента, как сел за стол.
«Дай Бог, чтобы Ихил работал как ты» - сказала Мариам.
«А чем тебя не устраивает то, что делает Ихил?» - спросила Фейга.
«Её расстраивает, что я прихожу поздно, - ответил за Мариам Ихил. Но ты теперь не одна. У нас в доме ещё один мужчина появился».
«Он имеет ввиду Алёшу? – захохотала Фейга. Вот так, Алёшенька. Ди бис а мужчина у нас». Она подёргала его ладошку, слегка ущипнула за щёчку: «Ну скажи: муж-чи-на. Я – мужчина».
«Ёё» - улыбнулась Мариам.
« А ди цурес, Мариам, а ди цурес» (только бы эти несчастья) – сказал Ихил. «Дай время, я тебе всю эту хату заполню такими мужчинами, как Алёшенька. Я правильно говорю сынок?» Маленький Алёша икнул, что было принято всеми за кивок. Фейга засмеялась: «Похоже твой сынок согласен с тобой».
«Я думаю, что если бы мужчины почувствовали хотя бы немного то, что мы чувствуем, когда рожаем, они бы так не говорили» - заметила Мариам.
«Бог даст, - Ихил встал со своего места и подошёл к Мариам. Подрастёт Алёша. (Он потрепал маленького Алёшу по голове). Я постепенно передам ему своё дело. И тогда мы с тобой, Мариам, заживём. Как говорят гоим: «Как у бога за пазухой»
«А у нас тоже вот, мужчина подрастает» , - сказал Вэлвалэ, поглаживая Фейгу по животу.
«Ша, поосторожней, - сказала Фейга и сбросила с живота руку мужа. Ещё ребёнку что-нибудь повредишь своими медвежьими лапами».
«А ночью тебя мои медвежьи лапы устраивают?» - шепнул ей Вэлвалэ. Он положил руку на спинку стула Фейги и повернул лицо к Ихилу. «Ихил! Возьми меня в долю».
«Не могу. У меня уже есть напарник». «Знаю, знаю – бросил он Мариам. Ты его не любишь. Грутыню (глупышка), если бы я прислушивался ко всем твоим страхам, мы бы все эти годы, зовы а цвэй мишигинэр (как два сумасшедших), стояли бы на улице и ждали манны небесной».
«А кто твой партнёр?» - спросил Вэлвалэ.
«Мойша» - ответила Мариам.
«Мойша Штейнберг?» - удивился Вэлвалэ.
«Ты что его знаешь?» - поинтересовалась Фейга.
«Кто не знает Мойшу Штейнберга? По моему с любым гоем лучше иметь дело чем с ним. Это ещё тот жук, тот фрукт. Я бы лично, ни за какие коврижки с ним не связывался и, если хочешь знать моё мнение, Ихил, тебе тоже не советую».
«Вот, вот, - поддержала его Мариам. Скажи ему. Потому что, когда я ему это говорю, он мне тут же затыкает рот своим: «Ны дан эйсык(не твоё дело)» и «Я знаю, что я делаю».
«Мне жаль его, - сказал Ихил. У него умерла жена. Он теперь один и должен тянуть такой воз: четверо детей, без жены. Неустроенные братья».
«Жалость-шмалость. Неустроенные братья. А сам он хоть когда-нибудь кого-нибудь пожалел? Ему просто не повезло, вот и всё. Мчался так уверенно и бац, споткнулся, а теперь надеется проскочить за счёт жалости таких как ты. Ты же знаешь, как я не люблю соглашаться с женщинами, но Мариам права, напрасно ты с ним связываешся. Пришёл бы он ко мне плакаться. Будь уверен, он бы у меня быстренько открыл дверь головой».
«Слушайте, - захлопала в ладони Фейга, - вы все кажется забыли зачем мы здесь собрались. Хотя вы и не согласны с нами, женщинами, никаких больше проблем не обсуждаем. Гиник (хватит). А гит шабэс всем!» «А кит сабэс» - повторил за ней маленький Алёша. «А гит шабыс, сыночек» - сказала Мариам, погладив его по голове и прижимая к себе.
«Ох, я же должен воспеть свою жену» - хлопнул себя по лбу Ихил. Как же я, цудрэйтэнэр, забыл, что собирался произнести субботний гимн в честь моей жёнушки». Он взял со столика, на котором стояла швейная машинка, Тору и прочитал из «Эшет Хаиль» гимн в честь добродетельной жены. «Дороже жемчуга она ценою» – начал он. «Слышишь Мариам, - поднял он указательный палец, - дороже жемчуга... Подаёт она бедному, руку она протягивает нищему... Уста свои открывает для мудрости, (в этом месте Ихил вздохнул под смешок Фейги) ... поучение о доброте у неё на устах...А вот слушайте дальше. Обманчива прелесть и тщетна красота, лишь жена, боящаяся Господа, достойна хвалы». Ихил положил Тору на стол и тут же запел песню в честь субботы:
Солнце скатилось с верхушек деревьев,
Выйдем навстречу Царице-Субботе.
Вэлвалэ подхватил, заглушив всех своим басом. Они пели, смеялись. Ели вкусный субботний обед. «Ты не должна зиндикн (роптать), - обратилась Фейга к сестре. Ихил работает, чтобы у тебя, у вас, было это всё».
«Что ты такое говоришь, Фейга, - отвечала Мариам, озабоченно морща лоб. Он приходит иногда ночью. Стал пить».
«Итак, Мойша, говоришь, твой партнёр - сказал Вэлвалэ, присев на стул рядом с Ихилом. Ну, ну. В добрый час! Дай Бог, чтобы я ошибся, но всё таки ты напрасно связался с ним. Другое дело я. Почему ты мне не сказал, что ищешь партнёра? Мне то ты можешь доверять. Мы, как-никак, родственники. А он? Вот не зря говорят и очень кстати: «Зачем враги, когда есть такие друзья?» Мариам права. Она у тебя умная женщина».
«Эх, Вэлвалэ, Вэлвалэ! Где же ты видел умную женщину? - улыбнулся Ихил. Вспомни Талмуд. Мы должны каждый день благодарить Бога за то, что он не сотворил нас женщинами».
Вэлвалэ махнул на Ихила рукой. Подошёл к Фэйге. «Ну, моя фэйгалэ (птичка), вставай, кажется нам пора».
«Мы вас проводим» - засуетился Ихил.
Они оставили Алёшу на няньку и вышли на улицу. Везде светились окна. И в воздухе стоял, неперешибаемый ничем, запах «гефилтэ фиш». Ихил увлёкся разговором с Фейгой. Вэлвалэ оказался рядом с Мариам.
«Ты похорошела, - сказал он ей, когда они оторвались от Ихила и Фейги. Ихил всё-таки поступает глупо, оставляя тебя одну. Я бы на его месте не делал этого. Он вообще делает много глупостей».
«Фейга скоро родит. Вы уже решили как назвать ребёнка?» - попробовала Мариам изменить тему разговора.
«По моему они там не скучают, - повернул Вэлвалэ голову в сторону Фейги. Ихил - её старая любовь».
«С чего ты взял?»
«Фейга сама мне сказала. Хто бы знав, якбы дурень сам не сказав». «Мариам!» - сказал он вдруг резко. «Я - большой человек, как ты видишь. Меня не зря прозвали Вэлвэлэ Кабак. У меня большое сердце, Мариам. В нём есть место не только для Фейги»
«Как ты можешь такое говорить. У меня семья, муж. Ты с ума сошёл». Мариам остановилась. Она решила подождать пока Ихил и Фейга приблизятся к ним. Её раздражал, а может быть неприятно возбудил разговор с Вэлвэлэ. «У мужчин одно на уме – подумала она. Вот и Ихил стал, кажется, поглядывать на других женщин. Вэлвэлэ, наверное, прав. Ихил слишком часто оставляет её одну. Но с этим пуфлаксом надо быть поосторожней. Такой, если что-то захочет, возьмёт силой».
Она решила держать Вэлвэлэ на расстоянии и никогда больше не оставлять Ихила и Фейгу наедине.
Рассвет субботнего дня застал их ещё в кровати, хотя в обычное время она была бы уже давно на ногах и готовила бы еду для Ихила. Но надо было вставать. Она не хотела опаздывать на субботнюю службу в синагоге. Тем более, что с недавних пор они сидели в первых рядах, что было очень почётно, и их опоздание однажды уже навлекло на них осуждающие взгляды и многозначительные перешёптывания за спиной.
Она была так мила, когда спросила его утром «Ну как?», прежде чем остановиться на блузке, которую она собиралась одеть, что если бы не маленький Алёша, вертевшийся рядом, и не её настойчивое желание не опоздать в синагогу, он затащил бы её в постель. Он успел правда одним махом подпортить ей праздничный наряд. После его поцелуев ей пришлось поработать опять над причёской и поправить, смятый его подбородком воротник. Прижавшись горячей, только что выбритой щекой, к её щеке, он прошептал ей на ухо что-то вроде того, что суббота – это праздник радости и разве не радость в «близком» общении с друг с другом. Ему трудно было отказать в логике. Ночью он действительно насладился субботой, как мало кто другой. Ихил вообще обращался с «правилами», куда свободней, чем она.
Но теперь они вышли на субботнюю прогулку. Он взял её под руку и отпустил ей по дороге комплимент, который заставил её раскраснеться: «Ты самая красивая женщина в Баре». И добавил: «Тебе идёт, когда ты краснеешь». Он шли в толпе гуляющих. Евреи улыбались друг другу. То и дело слышалось: «А гит шабэс!» (Хорошей субботы!). Все просто дышали дружелюбием, благожелательством. Обычная война амбиций, заносчивость, зависть, сведение счетов, обиды, всё, что так разделяло евреев в другие дни, словно растаяло теперь под горячими лучами «Царицы-субботы».
Они шли мимо, закрытых на большие амбарные замки лавочек и мастерских, мимо беседующих о чём-то хасидов, с их дрожащими при ходьбе пейсами, мимо, куда-то вечно мчащихся мальчишек, исподтишка бросавших в спину прохожим цепкие, колючие цветки чертополоха. Ихил как-то пришёл домой в пиджаке, который был со спины весь залеплен этими цветками.
У колонки, расплёскивая воду, возились украинцы, русские. И те и другие давно привыкли жить бок о бок с евреями. Привыкли к тому, что суббота – священнный день для евреев и всё закрыто, включая и трактиры, или, как их называли на Украине, шинки. Последнее, вызывало у них, правда, некоторую досаду, но компенсировалось отчасти, подношением евреями субботнего вина и еды тем, кто работал на них и наиболее важным представителям властей в Баре. Все они были обеспечены «субботним пайком», состоящим как минимум из «гифилты фиш» и домашней наливки.
Многие из «христианского населения» Бара настолько привыкли работать у евреев, что даже усвоили кое-какие слова и выражения на идыш. У них вызывало неизменное удивление, если они узнавали, что кто-то из евреев пренебрегает субботой. Шолом-Алейхем рассказывает о русской прислуге Гапке, которая работая в еврейской семье, настолько втянулась в еврейский быт, что была в некоторых случаях «осмотрительней и щепетильней иной еврейки». «Она пуще смерти боится спутать мясное с молочным, - пишет о ней Шолом-Алейхем, - ...ест наравне со всеми евреями моцу, уплетает за обе щёки горькие приправы к пасхальной трапезе и испытывает при этом такое наслаждение, как если бы она была истинной дочерью еврейского народа».
Речь евреев Бара представляла из себя забавную смесь украинского, русского и идыш. Моя бабушка знала массу украинских поговорок, которыми постоянно перемежала свою речь. Вот лишь некоторые из них: «Мужик так любыть жинку, що за кулакамы свиту нэ бачыт», «Пип (поп) людэй карае, а сам лыхо робыть», не очень приличное «Служи пану верно, а вин тоби пэрнэ», «Той плачэ, що борщ ридкый, а той плачэ, що коралы ридки», «Там, дэ тэбэ любят, там нэ чащай, а там, дэ тэбэ нэ любят, зовсим нэ бувай», «Кушнир сам казав, що цэ добра шапка», «Свою беду на Иванцю складу». Да, не зря говорят: «С кем поведёшся – от того наберёшся».

НЕМЦЫ, ТОГДА И ПОТОМ


Между тем в России произошло что-то вроде землетрясения: большевистский переворот. Действительно, словно землетрясение в 10 баллов по шкале Рихтера, разорвало вдруг огромное государство на отдельные куски, соединить которые, по крайней мере в ближайшем будущем, представлялось совершенно невозможным. Часть разорванной России оказалась «под большевиками». На других правили попеременно: англичане, французы, немцы, австрийцы, японцы, деникинцы, колчаковцы, махновцы, «зелёные», красные, короче, власть предержащие всех цветов, оттенков и политических направлений. И, как не отгораживались от больших городов местечки, вроде Бара, а волны событий докатывались и до них, накрывая с головой вчера ещё не ведавших беды обывателей, переворачивая верх дном привычную жизнь.
По Брест-Литовскому договору, заключённому в 1918 году с большевиками, германские войска оккупировали в 1918 году Украину. Немцы вошли в Бар, но вели себя с населением, включая и евреев, дружелюбно. Даже подчёркнуто дружелюбно. Раздавали детишкам конфеты и шоколад и охотно меняли шнапс на различные домашние деликатесы и молочные продукты. Вот тут-то евреев и выручил идыш, язык, который возник, во времена раннего средневековья, из смеси германских диалектов. Евреи даже заважничали. Как же, «гоим» теперь бросались к ним за помощью, как только нужно было объяснится с оккупационными властями.
Мариам однажды увидела Вэлвалэ. Он стоял в окружении немцев, которые позировали для фотографии рядом с этим еврейским Самсоном. Он заметил её и уже было шагнул ей навстречу, но фотограф и немцы попросили его вернуться на место и всё, что он смог – это проводить удалявшуюся Мариам взглядом.
Да, немцы в 1918-ом году, были абсолютным контрастом немцам в 1941-ом. Это-то и погубило тех евреев, кто имея возможность вовремя эвакуироваться в 1941-ом, так не решился сделать это, наивно положившись на свои воспоминания о «хороших» немцах в 18-ом. В их трагической наивности виновата была во многом, конечно, и советская пропаганда, которая после подписания дружеского пакта между Советским Союзом и гитлеровским Рейхом, замалчивала факты расправ нацистов с евреями в Германии и оккупированных ею странах. «До самой войны, - пишет А. Кузнецов в книге «Бабий Яр», - советские газеты лишь расхваливали и превозносили Гитлера... и ничего не сообщали о положении евреев в Германии и Польше. Среди киевских евреев можно было найти даже восторженных поклонников Гитлера как талантливого государственного деятеля. С другой стороны, старики рассказывали, как немцы были на Украине в 1918 году, и тогда евреев не трогали, наоборот весьма неплохо относились к ним...Старики говорили: «Немцы есть разные, но в общем это культурные и порядочные люди, это вам не дикая Россия, это – Европа – и европейская порядочность».

Это где-то здесь, на улочках Бара, в июле 1941-го, бежала, пытаясь спастись от нёсшихся за ней эсэсовца и украинца-полицая, малышка Раечка Штаркман. Её преследователи были в азарте погони. Как же – почти охота. А она, кудрявенькая, рыжеволосая, быстро перебирала ножками и всё кричала, испуганно оглядываясь на догонявших её мерзавцев: «Я не еврейка, я не еврейка». Но вот эсесовец догнал её. Он схватил малышку за ногу, раскрутил её в воздухе и размозжил ей голову о стену дома.
В июле 41-го в Баре было расстреляно 9000 евреев. Когда замолкли автоматные очереди, у края громадного рва остался стоять лишь раввин. Как выяснилось, немцы решили повременить с ним только для того, чтобы провести с этим «jude» небольшой психологический эксперимент. «Пан офицiр запитуэ, - перевёл, сказанное немцем, полицай, - вiдпустить тебэ, жидэ, чи нi? Тобi цэ i решати: жити чи вмерти. Як решиш, так тому и бути»
«Нет! - мотнул бородой раввин. Ничего не надо решать». «Здесь, – показал он ладонью на ров, - лежат все мои. Моё место среди них».
Но то был 41-й. А тогда, тогда в 1918-ом, немцы в Баре были по отношению к евреям – сама вежливость, сама любезность. Такими они и запомнились Мариам. Кроме того, в том, 18-ом, немцы казались многим чуть ли не единственным гарантом порядка на Украине, всё больше погружавшейся в хаос и беспредел гражданской войны.

ПРЕДИСЛОВИЕ К
ПЕТЛЮРОВСКОМУ ПОГРОМУ


Немцы ушли, и снова началась на Украине чехарда власти, с неизменной кровавой разборкой между теми, кто уходил со «сцены» истории и теми, кто на неё вскарабкивался.
Только-только устроился на украинском «троне» - гордый потомок Хмельницкого и Мазепы, гетман Скоропадский, как его свергла так называемая «Директория», вождём которой стал Семен Петлюра. В Киеве, на Подоле, в еврейских кварталах вовсю «озорувало» «вильнэ казацтво». Погромы перекинулись на другие города. По еврейским местечкам угрожающе забелели возвания: «До жидiвского населення».
Бар лихорадило, как и всю Украину. Впечатлений было масса, тревоги - хоть отбавляй. Кто только не проходил в те годы через Бар? Казаки с пиками, немцы в остроконечных стальных шлемах, петлюровцы в красных башлыках, аккуратно затянутые в мундир деникинцы, и даже турки, в чалмах и красных фесках. Этот диковинный, пёстрый парад мундиров и знамён был бы для евреев Бара не более чем сногсшибательным, экзотичным зрелищем, если бы не кровавые вакханалии, которыми особенно отличились в еврейских местечках петлюровцы.
Вот, что писали еврейские исследователи того времени: «По весьма обстоятельным обследованиям И. Чериковера в годы 1919-1920 на одной Украине имело место 2.000 погромов примерно в 700-х пунктах (в отдельных местах погромы носили повторный характер). Число жертв погромов в эти годы составило свыше 1 миллиона человек. В эту цифру входят убитые, раненые и искалеченные, изнасилованные женщины и еврейские сироты, число которых определялось на Украине около 200 тысяч. Материальные убытки еврейского населения не поддаются учёту. Во всяком случае они были огромны, и когда наступила полоса затишья, сотни тысяч евреев оказались в положении бездомных, декласированных и часто нищих людей».
Бог до поры до времени миловал Бар. Прокатившиеся кровавыми волнами погромы в России, подобные кишинёвскому в 1903 году, обошли его стороной. Но этот дамоклов меч висел над каждым евреем. Гдаль Фрейдзон, житель Бара, вспоминает, как в детстве, дело было в 1913 году, отец пришёл домой и рассказал своим домашним о процессе Бейлиса. С ужасом слушали они его рассказ о травле евреев в российской прессе. Слушали и плакали. Заплакал и маленький Гдаль. Отец усадил его на колени, утешал. Гдаль помнит, как родные обнимали друг друга, молились, ожидали беды, большой беды. Но, как я уже сказал, Бог миловал Бар. Русское и украинское население относилась к евреям Бара без той гипертрофированной ненависти, которая была столь характерна для других местечек и городов Российской империи.
Но теперь, теперь барские евреи готовились к худшему. От петлюровцев не ожидали ничего хорошего. Запасались. Стояли в очередях, которых Бар никогда раньше не видел и не ведал. Паника достигла предела. Закупали соль, сахар, спички, керосин для ламп. Девушки и женщины помоложе делали всё, чтобы выглядить как можно хуже. Мариам не снимала с головы грязную «хустыню». Она нашла её среди другого барахла в чулане. Одела старое платье, которое давно собиралась перекроить. Все эти поправки во внешний вид несколько состарили её, а главное лишили её привлекательности, ставшей вдруг смертельно опасной.


НА ВОЛОСОК ОТ ГИБЕЛИ
ИЛИ МАРШ ДЛЯ ПОБЕДИТЕЛЕЙ


Петлюровцы ворвались в Бар вечером. Услышав плач и крики с улицы, Мариам немедленно уложила Ихила в постель. Положила ему на лоб, смоченную в уксусе тряпку. Уменьшила свет в лампе. Взяла на руки Алёшу, приказала ему молчать и села в скорбной позе на край кровати, где лежал Ихил.
Когда с шумом распахнулась дверь и в комнату влетел петлюровец, он тут же застыл на пороге, сбитый с толку полумраком, резким запахом уксуса и лежащим на кровати «больным» Ихилом с компрессом на голове. «Тиф» - только и успела сказать ему Мариам, как он, крестясь и пятясь задом, выскочил за порог, чуть не споткнувшись о него. «Тиф!» - закричал он кому-то из своих, показывая, видимо, на их дом. «Тьфу ты, мать чесная, цього ще тiльки не доставало. Пiдпалити цих жидiв, а Грыцько?» Жизнь Мариам и её семьи зависла в этот момент на волоске. Но голоса постепенно стихли. Петлюровцы видно решили не терять время и грабить тех, кого можно было грабить без риска. Мариам облегчённо вздохнула, но долго ещё держала Алёшу рядом и не давала Ихилу встать с кровати.
Когда погром закончился, евреи ходили по местечку и не узнавали его. Сверху, словно снег, всё сыпался и сыпался на них и на улочки пух. То был пух из подушек и перин, которые вспороли штыками, в поисках драгоценностей, петлюровцы. Во многих домах были выбиты окна. Двадцать евреев погибло в тот день от рук погромщиков. Брату Мариам Арону, один из ворвавшихся в хату петлюровцев, сунул винтовку в рот, выбил зубы. Петлюровцы ушли только после того, как жена Арона принесла им, спрятанный про запас мешок соли. Мать Гдаля Фрейдзона рванула вслед за петлюровцем, стащившим, как пишет Гдаль, «дядины брюки» и легкомысленно потребовала от него немедленно вернуть их. Тот ругнулся, поднял на дыбы коня, вывернулся и со всей силы хлестнул её несколько раз нагайкой. Всё закончилось для неё стонами, нотациями родных и холодными компрессами. А ведь могло кончиться куда хуже. Да права поговорка: «На каждое невезенье нужно хотя бы немножечко везенья».
Над Баром зависла тревожная, зловещая тишина. Она затянулась и евреи уже стали привыкать к тишине. Постепенно вставили стёкла. Поправили, выбитые бандюгами, двери. И тут нагрянули красные. Между ними и петлюровцами началась ожесточённая перестрелка. Бой шёл за мост над рекой. Время от времени две группы бросались по мосту друг другу навстречу: остервенело кололи направо и налево штыками и пиками, рубили наотмашь саблями, щедро багрили землю кровью. Вовсю строчил пулемёт. Как только он замолкал, к месту боя, пригибаясь к земле, подбегали ребятишки, собирали гильзы. А чуть-чуть в сторонке от воюющих, вот уж воистину сюрреалистическая картинка, играл, наяривая вовсю, духовой оркестр. Музыканты, видимо, решили, что кто бы ни победил, они смогут потом заверить победителей, что своей музыкой они пытались поддержать в них боевой дух.


«ТРОЦКИЙ» И
МАЛЫШКА САРРА


Победили красные. Евреи вначале испугались. Но никаких кровавых «эксцесов» не последовало. Красные выбрали местечковый совет. Развесили по местечку алые флаги. Арестовали кое-кого. Слегка побузили. Разгромили винную фабрику, а потом развлекали жителей пьяными песнями под гармонь:

Карие очи, карие очи
Темни, як ничь и ясни, як день.
Карие очи, кудри шелкови,
Где ви навчились зводить людей?

Один из солдат даже собрал аудиторию. Выпил при всех спирт, зажёг спичку, потом выдохнул и в воздухе заплясал огонь. Фокусник сорвал аплодисменты. Маленький Гдалик Фрейдзон примчался домой с криком: «Мама, мама! Там у солдата огонь идёт изо рта».
На почте, которая была «интеллектуальным» центром Бара и где Ихил встретился как-то с Вэлвалэ, живо обсуждали последние события в Баре и в России. «Этот Тоцкий...- начал было «политический дисскусию» Лэйба, прозванный «Лэйба а Гройсэр Хухэм» (Лэйба Великий Умник)», но его тут же перебили: «Лэйба! Троцкий его фамилия, а не Тоцкий. А может, Лэйба, вы графа Потоцкого имеете ввиду? Тогда другое дело». «Причём тут граф Потоцкий? - отпарировал раздражённо Лэйба. Сами вы хорошенький граф Потоцкий, вот, что я вам скажу. О чём я говорил? От ты, мать чесная! Перебили меня и я потерял интересную мысль. Ах, да, по поводу этого самого Троцкого. А! Мир таки перевернулся, я вам говорю. В Кремле сидит наш человек, обратите внимание - а ид (еврей), и он отдаёт приказ арестовать в Баре Лазаря-винозаводчика. Ой, я не могу. Один еврей имеет азамин власть, что он арестовывает другого еврея. Я же вам говорю, мир перевернулся и тебя может убить щепка, на которую ты наступил». «Или грабли» - пошутил кто-то под общий хохот.
Ихил, уставший от неопределённости и бесконечных сотрясений в Баре, снова занялся делом. У них было уже двое сыновей, а в 21-ом родилась дочь. Её назвали сначала Бэлой, но у малышки вдруг начался сильный жар, ребёнок буквально заходился от кашля. Не помогали ни пилюли, ни магические заклинания Шейвы. И тогда Шейва решила, что малышку сглазили и посоветовала использовать последнее средство: дать ребёнку другое имя. Вместо Бэлы решили назвать малышку - Саррой. И о чудо! Девочка выздоровела. Её нельзя было узнать. Не верилось, что вчера она ещё была при смерти. Голубоглазая, кудрявенькая, она улыбалась всем, кто только заглядывал в её кроватку. Тянулась ручками. «Ничего-ничего. Всё будет в порядке. Вырастет - будет ещё та курвалэ», - пошутила, навестившая малышку Фейга.


ЖИЗНЬ – ЭТО ВАМ
НЕ «ДРЭЙДАЛЭ» В СИНАГОГЕ


Всё как будто налаживалось. Большевики ввели НЭП (новую экономическую политику), стали заигрывать с частниками, которым совсем ещё недавно грозили «конфискацией» и «расстрелом». По мнению Ленина, частники теперь должны были спасти, лежавшую в руинах, экономику. Под хищным присмотром фининспекторов открылись даже трактиры, а, брошенные было на задворки вывески, типа «Кац и сыновья» вновь запестрели над магазинчиками и лавками Бара.
Ихил стал хорошо зарабатывать. Но мотался, как сумасшедший. Из одного местечка в другое. Приезжал поздно. Раздевался и тут же приставал к Мариам. Она уставала от его ласк, уклонялась под любым предлогом, боялась беременности. Но его не охлаждала даже тяжёлая работа. Он злился и порой добивался своего силой. И ещё он стал пить. Однажды его долго не было. Она оставила детей у родителей и побежала разыскивать его.
Кто-то сказал ей, что видел Ихила в шинке, который находился недалеко от Банной улицы. Через 20 минут она стояла уже у дверей трактира. Потянула на себя дверь и сразу окунулась в воздух, настоенный на голосах забулдыг, грохоте посуды, запахах пива и табака. Весь табачный дым скапливался под потолком, а потом медленно оседал, этаким ореолом, на головы и плечи перевозбуждённых посетителей. Полногрудая еврейка, хозяйка трактира, большими руками разливала по стеклянным кружкам пиво и внимательно отмеряла в маленькие граненные стаканчики водку и коньяк. За её спиной, над батареей бутылок, висел портрет Шевченко. Он сменил собой портреты Николая Второго, Вильгельма, Скоропадского, Петлюры, Ленина. Хозяйка устала следовать за сменой властей и правильно смекнула, что портрет «великого Кобзаря», то бишь Шевченко, скорее всего удовлетворит претензии любой власти.
«Твоя притащилась» - толкнул Ихила собутыльник. Стоявший у стойки муж хозяйки, увидев Мариам, подбежал к ступенькам и стал соблазнять, застывшую у двери Мариам, спуститься «в подвальчик»: «Украсьте, мадам, собой наше общество». Но Мариам испуганно жалась к дверям, боясь шагнуть в это мужское логово и всё подавала знаки Ихилу, чтобы он подошёл к ней. Лицо её было мокрым от слёз и в нём было столько непомерной грусти, что муж хозяйки осёкся и пошёл к Ихилу уговаривать его подойти к жене.
Ихил плохо держался на ногах и почти повис у неё на плече, пока она вела его домой. «Что с того, что у меня есть муж? – упрекала она его по дороге. Дети вечером спрашивают: «Ви дыс тотэ? (где отец)» , и я не знаю, что им сказать. Что я им должна сказать, Ихил? Что их отец задержался на работе или, что их отец пьёт. А бише а бизойн (стыд и срам)! Теперь весь Бар будет знать, что мой муж а шикэр (пьяница). Ихил, так не может продолжаться! Ты меня слышишь, Ихил?»
Ихил молчал, гримасничал или бормотал что-то в свою защиту, пьяно путаясь в словах: «Мариам! Я тебя люблю, Мариам. И ты – моя жена. Мон энд ваб эйн лаб (муж и жена – одно тело). Запомни это, Мариам. Ты не имеешь право так разговаривать со своим мужем».
Утром они разругались. Он сказал ей, что он не пить не может. Такая у него работа. Ему приходиться иметь дело с людьми, которые любят выпить: с крестьянами, с посредниками. Они такой народ, что без водки ничего не получится. Он ушёл тогда, разругавшись с ней, громко хлопнув дверью. Но через два часа вернулся. Извинялся. Сказал, что попытается пить меньше и добавил при этом, что деньги не пахнут, а если пахнут, так потом, а в его случае, что поделаешь, и водкой тоже, и чтобы хорошо заработать, надо хорошо покрутиться. «Это тебе не дрэйдалэ в синагоге».
Он заматывал себя работой и это тревожило Мариам всё больше и больше. И ещё, из разговоров с ним, она понимала, что ему приходилось иной раз больно наступать на ноги другим, тут и там вызывая вспышку зависти и уязвлённого самолюбия, опасной пороховой смеси, грозившей в любой момент поднять на воздух их материальное благополучие. Её споры с ним ни к чему не приводили. Он становился только более упрямым и замкнутым.



РАССКАЗАННАЯ МАРИАМ,
ПРИТЧА ОБ ОТРУБЛЕННОЙ
ГОЛОВЕ.


Плыл как-то в море корабль. Был сильный шторм и вдруг капитан услышал странные звуки за бортом. Когда корабль приблизился к месту, откуда они раздавались, он не поверил своим глазам. На волнах качалась отрубленная голова и всё время кричала одно и тоже: «Дай Бог, чтобы не было хуже! Дай Бог, чтобы не было хуже!» Удивился капитан. Вытащил голову из воды и спрашивает: «Почему ты молишь о том, чтобы не было хуже? Разве может быть хуже того, что уже произошло с тобой?» «Поверь мне, - ответила ему голова, - всегда может быть ещё хуже».
Отнёс капитан голову в свою каюту, разжёг камин и положил голову на стул, рядом с камином, чтобы она обсушилась и согрелась как следует, а потом вышел на минуту по делам. Пока он отсутствовал, его жена зашла в каюту. Увидела она, отвратительную, как ей показалось, голову на стуле и, не задумываясь, бросила её в горящий камин. Когда капитан вернулся, головы уже не было. Супруга сказала ему, что он её не предупредил и она бросила отвратительную голову в огонь.
И тогда капитан вспомнил, о чём молила голова, когда она плыла по морю: «Дай Бог, чтобы не было хуже!»

____

«Не хвались завтрашним днём, потому что ты не знаешь, что родит завтра»
Тора, Мишлэй

РОКОВОЙ ДЕНЬ


В то утро Ихил был как-то особенно раздражён. Она привыкла к тому, что он встаёт рано и, пока она готовит ему еду, бреется возле умывальника, напевая негромко, чтобы не разбудить детей, песенку, вроде: «Вы быс ты гивэйн вэн дыс гэлд гывэйн. Ант ды быс ду бад дыс гэлд нышту» ( Где ты был, когда у меня водились деньжата. Сегодня ты здесь, но денег то нету). В то утро он был сам не свой. Разнервничался оттого, что не смог сразу найти кожаный ремень для заточки бритвенного ножа. Потом, во время бритья, порезался. Она слышала как он выругался. Ей показалось, что он избегает встречаться с ней взглядом. Прощаясь, обнял холодно. Не так как обычно. Правда, уже шагнув с крыльца, повернулся к ней, стоявшей у окна, и сделал прощальный жест рукой. Улыбнулся.
Прошло несколько часов после его отъезда. Вдруг в дверь энергично постучали. Она услышала чей-то требовательный голос: «Эфэн зэ тир!» (откройте дверь). Странно, она никого не ждала, а для Ихила было ещё рано. Она открыла дверь и тут же отпрянула. Закричала: «Вэйз цим ман трэфэнин!» (какой ужас). Два человека поддерживали под мышки Ихила. Вид у него был действительно ужасный. Рот - в крови. Лицо и лоб в жутких ссадинах и кровоподтёках. Глаз заплыл. Он посмотрел на Мариам беспомощным, обречённым взглядом. Под её причитания, его ввели в дом, подвели к кровати, уложили. Ей помогли раздеть его. Он всё время стонал. Позже она узнала от него, что произошло.
Он должен был, вместе со своим партнёром Мойшей Штейнбергом, отвезти подводу с кожей в соседнее местечко. Дорога в то утро была скользкой от дождя и как только она круто пошла вниз, лошадей понесло. Ихил держался за край подводы. Его партнёр сидел рядом с кучером. Ихил крикнул кучеру, чтобы тот попридержал лошадей, но Мойша, бросив взгляд на Ихила, велел кучеру гнать ещё быстрей. Мол, надо как можно скорее попасть в Жмеринку. Их там ждут. В какой-то момент подводу подбросило на ухабах с такой силой, что Ихила просто сдуло под копыта лошадей.
Когда подвода остановилась и к нему подошли, он корчился на земле и держался левой рукой за грудь. Закашлялся кровью. Кучер предложил повезти его в местечко, куда они направлялись, они были уже рядом с ним, но Мойша настоял везти его обратно в Бар. Подводу трясло. Ихил всю дорогу ужасно стонал. Порой срывался на крик. Кучер, не обращая внимания, гнал лошадей. Когда они подъехали к дому, Ихилу помогли сойти с телеги, подвели к дому. Партнёр помчался за врачом. Ихил винил во всём напарника: «Мойша хотел убить меня. Забрать у меня моё дело. Вэлвалэ был прав, зря я с ним связался».
Лошади продавили Ихилу грудную клетку. У него были серьёзно повреждены лёгкие. Время от времени он кашлял кровью. При каждом приступе кашля кричал от боли. Врач выписал микстуру. Бросил Мариам: «Вам лучше оставаться при нём. Я, пожалуй, сам схожу в аптеку. Заодно прослежу, чтобы сделали всё как надо. Они там такие оболтусы». Он вернулся и сам дал микстуру Ихилу. Видно в неё входил бром, потому что через полчаса Ихил заснул. «Я не хочу от вас скрывать, мадам, - сказал, уходя врач, - положение вашего мужа очень серъёзное. Но, будем уповать на чудо. Поверьте мне, - решил он утешить Мариам, - оно иногда происходит».
Когда Ихил проснулся, он велел ей нагнуться к нему и назвал ей шёпотом место, в котором он припрятал когда-то золотые рубли. Так, на чёрный день. Похоже вот он и наступил, этот день. Она привозила ему врачей. Платила теми самыми золотыми рублями. Ему стало немного лучше. Он даже начал вставать с кровати. Правда, опираясь на костыли. Кашлял кровью, но реже. «Может быть врач был прав и чудо и впрямь порой происходит» – думала Мариам.

ПОГРУЖЕНИЕ
ВО МРАК


В отсутствие Мариам (видно проследила, когда она уйдёт) Ихила навестила мать. До неё дошло, что сын в тяжёлом состоянии. Дверь ей открыл Алёша. Он молча пропустил её в дом. Зашёл в комнату, где лежал Ихил и сказал ему, что пришла его мать. Когда Бруха подошла к сидевшему на кровати Ихилу, он, даже не взглянув на неё, поднялся, опираясь на костыли, с кровати, и отодвинул её костылём в сторону. Повернувшись к ней спиной, поковылял к окну. «Старая ведьма, - думал он. Ты похоронила меня когда-то. Что ж, скоро у тебя будет действительно причина носить траур по сыну». Он был совершенно убеждён в том, что то, что случилось с ним – результат её проклятий. Он сидел у окна. Утирал ладонью слёзы. Видел, как она вышла из дома. Пошла по дороге. Жалкая, сгорбленная. И уже больше никому не нужная. Абсолютно никому, в целом свете. Одна, как перст.
До Мариам дошли слухи, что у Ихила в местечке, куда он направлялся в то злополучное утро, была женщина. Была ли это только сплетня, пущенная теми, кто хотел сделать ей ещё больнее, или это было правдой, она так никогда и не узнала. Только по горечи её реплик, когда она упоминала об этом многие годы спустя, я понимал - она склоняется к тому, что это было правдой.
Однажды он попросил её остаться с ним наедине. Она закрыла за собой дверь. Присела на его кровать. «Я чувствую, что умру» - разлепил он с трудом губы. Скривился от боли. Бросил ей: «Не перебивай. Я знаю, что говорю. Как странно всё сложилось. Мы были счастливы. Всё было так хорошо. Ведь было же, Мариам? И вот на тебе». Вздохнул. Скривился опять от боли. Медленно, с трудом, расклеил губы. «Тебе будет трудно одной. Но ты у меня сильная». Опять помолчал. Потом посмотрел на неё пристально. И почти выдохнул из себя слова: «Не думай обо мне плохо, Мариам». На этот разговор у него ушёл, видимо, остаток сил. «Устал, – произнёс он. Мне трудно говорить». Он закрыл глаза. Заснул. Мариам поправила одеяло. И только поздно вечером, когда уснули дети и забылся сном Ихил, она ушла на кухню, прикрыла за собой дверь, и дала волю слезам.
Их навестили Фейга и Вэлвалэ. Прощаясь, Вэлвалэ обнял Мариам и держал её в объятиях дольше чем это казалось приличным. Взял за плечи. «Мариам! Я тебе хочу сказать. Ты – не одна. Помни об этом. Если тебе нужна моя помощь, только скажи. А зачем иначе родственники?» Беря под руку Фейгу, оглянулся на дверь, за которой скрылась Мариам, сказал: «Кажется Ихилу не выкарабкаться».
Ихил разбудил их страшным стоном и, когда они сбежались к его кровати, он обвёл их всех мутным взглядом: Алёшу, с маленькой Саррочкой на руках, Абрашу и, присевшую на край его кровати, Мариам. «Мариам» - не сказал, а простонал он. А потом зашёлся в таком кашле, что кровь вытекла струйкой изо рта. Мариам бросилась за платочком. Попыталась вытереть кровь, но платок быстро пропитался кровью. Сыновья заплакали. Саррочка, увидев, что все вокруг плачут, заплакала тоже. Алёша прижал её тесней к себе, поцеловал.
Мариам взяла ладонь Ихила в свою, он сжал её ладонь, но почти немедленно за этим, она почувствовала как медленно разжимаются его пальцы. Один за другим. Он явно слабел. Силы уходили. А с ними, похоже, уходила и сама жизнь. Ихил забился в судороге. Лицо исказила гримаса боли. Он сделал усилие приподняться. Ему бросились помочь. Но не успели. Потому что он тут же откинулся на подушку, повернул голову набок и затих.
Скрипнула дверь. То был ветер. Всего лишь ветер. А впрочем, кто его знает, может быть то была душа Ихила. Бесплотный призрак открыл дверь. Незаметно для всех вышел и покинул дом. Теперь уже навсегда. Со всем, что было когда-то его семьёй и его жизнью на земле. В Баре только и говорили в те дни о смерти Ихила и о бедной Мариам.
А потом наступил её час страданий. И это она, как положено вдове, босиком шла с кладбища и терзала свою душу и тело скорбью. И она занавесила зеркало, и зажгла свечу, и сидела неделю «шиву» по Ихилу и перебирала опять и опять дни прожитой с ним жизни. И думала, думала, думала, терзала себя вопросами: «Что же с ними всеми будет? Как же ей дальше жить?».
Ночью она проснулась. Ей снился Ихил и не сразу пришло осознание, что это всего лишь сон и что Ихила больше нет. Хотелось вцепиться в сон и не отпускать его. Спать больше не могла. Ложилась. Опять вставала. У окна и застали её утром сыновья. «Момэлэ». Они обняли её. Утешали. Зашевелилась и расплакалась, словно осознавая случившееся горе, маленькая Саррочка. Рассвет бросал на окна лучи солнца. Какой он, несмотря на солнце, холодный, этот рассвет. Вот он перед ней в окне, новый день, вся тяжесть которого уже целиком легла на её плечи. Что дня? Вся тяжесть будущей жизни отныне на ней одной. С тремя детьми. Она должна им теперь быть и матерью и отцом. С первой ролью она до сих пор справлялась. Вторая потребует от неё иных качеств. Ей уже надавали советов, кто только мог: «Смотри, они у тебя теперь без отца. Распустятся – беды не наберёшся. Будь с ними построже. Бьёшь в задницу – идёт в голову. Любы, як душу, трясы, як грушу».
Сыновья ушли в школу. Саррочка заснула. Мариам подошла к углу комнаты, сложила ладони, подняла их вверх и стала молиться. Слёзы неслись по щекам, но она их не вытирала. Особенно тяжело ей стало, когда она упомянула имя Ихила. Теперь уже покойного Ихила. Когда она закончила молиться, казалось, что кто-то внёс поправку в выражение её лица, перегриммировал его, что ли. Оно стало жёстче. Губы сжались. В глазах появилась решимость, вытолкнув оттуда, по крайней мере на время, её прежних вечных спутников: страх и беспокойство. Она не может себе больше позволить поддаваться этим слабостям. Что-то умерло в ней вместе с Ихилом.
Время было будить Саррочку. Кормить её. Она наняла няньку для Саррочки и пошла работать в швейную артель. Старалась не думать ни о чём. И долго ещё, молчаливым роботом, сидела до изнеможения за расписанной золотыми вензелями «Зингером». Не обращая внимания на шуточки портных, на их смех, попытки расшевелить её и, сосредоточившись только на одном: выжить. Это стало её главной целью. Всё остальное уже не имело ровным счётом никакого значения.


НА КАРУСЕЛИ ЖИЗНИ


Прошло пять лет. Эта профессия, которая была проклятием её детства, сейчас оказалась её спасением и повторным проклятием. После мастерской она мчалась за город в военные казармы и «обшивала» там жен «красных командиров». С портняжьим сантиметром в руках и с зажатыми в зубах иголками, она вертелась весь вечер вокруг какой-нибудь новоявленной советской барыни Маши-офицерши, капризно отдававшей тем временем приказы прислуге. Уходила она затемно, когда возвращался с манёвров сам офицер. С усталым выдохом «уф» хозяин растёгивал верхнюю пуговицу гимнастёрки, стаскивал с головы пыльный матерчатый шлём с красной звездой, бросал его на кушетку и мчался на кухню «инспектировать» кастрюли с едой. Шум кастрюльных крышек был для неё напоминанием, что пора уходить.
Голодная, усталая, еле волоча ноги, она возвращалась в Бар и собирала своих детей: Саррочку у Фейги, Алёшу и Абрашу у родителей. Потом они шагали домой по пустым улочкам Бара, словно вырезанные из чёрной бумаги, ожившие силуэты: она, с засыпающей на ходу Саррочкой, которую она держала за руку, и, молчащие за спиной, сыновья. То на фоне догорающего заката, то по колено в снегу, то густо заштрихованные косым дождём. Ей казалось порой, что с этой карусели, под названием «её жизнь», ей никогда не сойти. Разве что свалиться с неё. Нет, не зря у неё в последнее время всё чаще и чаще кружилась голова. Она отмахивалась от плохого самочувствия, пересиливала его опять и опять, фанатично настроив себя на то, что у неё просто нет другого выхода.
В какое-то утро Мариам проснулась и почувствовала, что никакие подхлёстывания себя, вроде: «вставай, собирайся, ты должна» больше на неё не действуют и, что даже если она соберёт всю свою волю в кулак, она не сможет заставить себя подняться с постели. О такой усталости говорят – «смертельная». «Всэ, був кiнь, та з’iхався» - сказала она себе, словно в оправдание, украинскую поговорку, повернулась набок и заснула. Она спала так крепко, что не слышала даже как совещались у её кровати родные. Они решили её не будить, но, когда она проснулась, заставили её пойти к врачу.
«Всё у вас в порядке, - сказал врач, прослушав и осмотрев её. Но при таком истощении, как пить дать – чахотку заработаете. Хотите совет? Ваше дело, конечно, прислушаться к нему или нет. Снимите себе дачку, недельки, этак, на три. Побалуйте себя. Свежий воздух, отдых - вот ваше спасение и лекарство. Если, разумеется, не хотите оставить своих детей круглыми сиротами».
Родные ей помогли. Собрали ей на «дачку». Особую щедрость проявил Вэлвалэ. Он же и подвёз её с детьми на подводе к этой самой дачке. Помог выгрузится, внёс вещи в дом. Был очень любезен. Прощаясь и уже сев на подводу, бросил ей: «Трудно вам будет здесь одним. Ты вон смотри до чего себя довела». Потом добавил, с весёлыми огоньками в глазах: «Ну, ничего. Как говорится: «Были бы кости, а мясо нарастёт». А подкормиться тебе мы всей мишпухой поможем. А иначе зачем родственники? Правильно?» Он застыл, будто выжидая от неё ответа, но она не ответила, а он прикрикнул на лошадей, колёса телеги завертелись, и он исчез в поднятой телегой пыли, оставив их одних у дачи.
Приехал Вэлвалэ через две недели. Все эти дни её сыновья и маленькая Саррочка (от неё нельзя была отбиться, в последнее время она всё чаще козыряла своим любимым «я сама») совершали чуть ли не ежедневные путешествия в Бар и обратно. В Баре Фейга вручала им корзинки с едой и продуктами и, обременённые этим «вкусным» грузом, часто отдыхая по дороге, они возвращались к себе на дачу.

ПРИКЛЮЧЕНИЕ
НА ДАЧЕ


Место, где они жили, можно было назвать дачей лишь условно. Мариам сняла маленькую комнату в пригороде Бара. Ночью, она и Саррочка спали в комнате, а сыновья на веранде, можно сказать под звёздным небом. Вэлвалэ принял необыкновенное для него участие в бедах Мариам. Он не только «отстегнул» львиную долю денег на её «дачку», но и время от времени отправлял им деликатесы, которые появлялись у него в лавке. Он дал ей немного прийти в себя.
Когда детишки пришли в очередной раз за «пайком», он сделал вид, что спешит по делам, а на самом деле побежал к своей лавке, вывел из дворика, примыкавшего к лавке, лошадь с подводой и, оглаживая её кнутом, чтоб бежала порезвей, осадил её уже у порога «дачки». Мариам увидела его из окна, что-то плохим предчувствием кольнуло в сердце, но она и виду не подала, вышла к нему улыбаясь.
Помочь вдове, конечно, большая «мицва». К этому, однако, могут подмешиваться, Бог знает, какие греховные мысли и желания. Особенно, если вдова красива. А Мариам была красива. Воздух, это ничегониделание, пошло ей на пользу. Она отоспалась, набрала вес. Грустные глаза, всегда такие усталые и озабоченные, посветлели. И хотя разбежались в сторону от них первые морщинки, она была всё ещё хороша. Она была ещё во многом той самой Мариам, котрая всегда казалась ему такой привлекательной. У неё опять отросла длинная, с медным отливом, коса. Она укладывала её узлом на затылке и называла этот узел смешным словом «кублык». Она много гуляла по лесу, особенно, когда не было детей. Их домик, собственно говоря, и был в лесу. Берёзы так близко подходили к окну её комнатки, что касались его ветками, а высокие сосны почти подобрались к веранде, на которой спали сыновья.
Вэлвалэ предложил ей прогуляться. Пока он стоял на веранде и что-то насвистывал себе под нос, она забежала в комнату. Движимая каким-то необъяснимым женским инстинктом, поправила причёску. Подумав секунду, застегнула верхнюю пуговицу блузки и одёрнула юбку.
Он дал ей кулёк с лесными орешками, которые он в последний момент захватил с собой в лавке и, пользуясь тем, что она несла кулёк, тоже погружал в него время от времени ладонь. Это давало ему повод идти чуть ли не вплотную к ней. Время от времени она спотыкалась и он спешил подставить ей руку и задержать её как можно дольше на её локте. Он говорил ей о местечковых новостях, жаловался, что финиспекторы дерут три шкуры с частников, что с ними шутки плохи и нескольких уже арестовали за «преступное уклонение от уплаты налогов», как они это называют, что он повесил красный флаг над своей лавкой, авось поможет. «А что делать? – пожал он плечами. С волками жить, по-волчьи выть». Сказал, что Фейга опять беременна и чувствует себя неважно, особенно по ночам. Так что он, в определённом смысле, «как будто и женат и не женат». Он сострил, покосился на неё, но она почти не раскрывала рот всё это время.
Только, когда он упомянул Ихила: «Не верится, что прошло уже пять лет», она вздохнула, грусть снова, как тучка, набежала на её глаза. «Тебе, наверно, нелегко без него», - полным сочувствия голосом произнёс он.
«Да. – вздохнула она. Очень нелегко. Мои киндалах (детки), правда, мне помогают, не могу жаловаться. Но им, бедным, трудно. Они у меня взрослеют быстрее, чем другие дети. Даже Сарра чуть что кричит: «Я сама». Самостоятельная она у меня. «Я сама, я сама», но следить за ней нужно в оба. Никогда не забуду, как ей был годик, и она задела и вылела на себя кувшин с закипевшим молоком. Я только на минуту отвернулась. Готыню, как я тогда испугалась за неё, чуть с ума не сошла».
Она увлеклась разговором о Саррочке. «Знаешь, зимой она часто простуживалась, а потом я узнала, что она, оказывается, любит падать спиной на снег, с расставленными руками (Мариам расставила руки: «Вот так»), чтобы на снегу, как она объяснила, остался её отпечаток. Она называет это «фотографией на снегу». Ну, как тебе это нравится? Я беспокоюсь, конечно, за Алёшу и Абрашу, но особенно за неё. Целый день на работе, а в голове всё время мысли: как она там, разные думки в голову лезут. Но я знаю, что я должна крепиться. Хотя бы ради моих деток. Готыню! (Боже). Чтоб они только были здоровы у меня!».
Так, беседуя, Мариам, незаметно для себя, углубилась в лес. И вдруг она поняла и содрогнулась от мысли, что она не знает, где она находится и что, вопреки обещанию, которое она когда-то дала себе: никогда не оставаться с этим гигантом наедине, она сейчас одна с ним в лесу и он может сделать с ней всё, что только придёт ему в голову. Бежать, вот так сразу, было неудобно, но пока она соображала, что ей делать, он прижал её к сосне, одной рукой упёршись в ствол сосны и, как бы отрезая ей путь к бегству, а другую положив на её плечо. Глаза его, как она выразилась, вспоминая об этом много лет спустя, «перевернулись», стали безумными. Что-то в них надвигалось на неё неотвратимо, как приближающийся поезд.
«Я сильный человек, - произнесли его губы рядом с её губами, - но я не могу больше справиться с собой, Мариам. Давно пытаюсь, и не могу. А теперь, когда Фейга...» Она не дала ему закончить. В долю секунды нырнула под его руку, прижатую к сосне, и побежала в направлении, которое выбрал её страх. Она слышала, как он бежал за ней, давя сухие сучья подошвами туфель и что-то, почти рыча ей в спину. Но она явно всё больше отрывалась от него. Его сила оказалась в этот раз его недостатком. Грузный, высоченный, он, кажется, мог бы валить деревья вокруг своими громадными ручищами, но никак не мог угнаться за быстрой и, ловко ускользавшей от него, Мариам. Она летела, будто приподнятая над землёй собственным страхом, не обращая внимания на хлеставшие её в кровь ветки, одержимая только одной мыслью: спастись от него во чтобы то ни стало. Только на минуту задержалась она у возникшего у неё на пути забора, на котором было написано: «Злая собака». За забором был чей-то дом, она замешкалась на одну минуту, а потом, решив: «будь, что будет», перемахнула через него, разодрав платье и скатившись чуть ли не под морду овчарки, которая и впрямь разорвала бы её, если бы на её счастье, хозяйка, встревоженная лаем, не выбежала и не успела оттащить пса к собачьей будке.
Когда она вернулась домой, его подводы уже не было, а на веранде стояли, встревоженные её отсутствием дети. У неё был ужасный вид и она тут же придумала историю о том, как она споткнулась о пень и свалилась в глубокий овраг. После разговора с детьми, она поняла, что они разминулись с Вэлвалэ. Он, видно, поспешил умчаться и они с доверием отнеслись к её лжи.
Она вернулась с детьми в Бар. Её отдых закончился. Она отказалась от работы в казармах, ходила теперь только в швейную мастерскую, сдала свой дом квартирантам и переехала жить к родителям. При встречах с Вэлвалэ они оба делали вид, что ничего не произошло. Он отстал от неё и жизнь покатилась своим чередом.


НЕОЖИДАНННЫЙ ВИЗИТ
К СВЕКРОВИ


Как-то, в синагоге, ей сказали, что Бруха больна. Не выходит из дому. Сказали, как если бы намекнули. И что-то шевельнулось в ней. Надо бы сходить к свекрови. Мысль, что она должна навестить Бруху, не давала ей покоя, в то время, как память настойчиво подсовывала ей опять и опять воспоминания об обидах. В борьбе одного чувства с другим она провела бессонную ночь. Потом долго думала об этом утром, пока собирала завтрак детям. Кстати – дети. Примерно за три недели до того, как она узнала, что Бруха больна, прибежали домой Абраша и Саррочка, более возбуждённые, чем обычно. Перебивая друг друга, рассказали ей, что, когда они гуляли, подошла к ним «одна тётя», остановила, сказала, что она их бабушка, дала им конфет и, погладив по щёчкам, пригласила к себе в гости. Так, что всё, что им надо было от Мариам, это – разрешение пойти к бабушке. Видя, что она не спешит дать им его, они, наперебой, стали дёргать её за рукав: «Ну, момэ, ну, момэ. Ну разреши нам, ну пожалуйста!»
Так, впервые, после стольких лет, Бруха дала о себе знать. А теперь вот она больна и не ясно как поступить. Не пойти – что об этом скажут другие? Будут наверно, осуждать её, что она такая фабысынэ (злая), да и дети уже обнаружили, что у них как-никак бабушка. Пока она думала, руки её, будто сами по себе, словно не обращая внимания на её сомнения, приготовили еду для свекрови и она даже с некоторым недоумением, смотрела с минуту на выстроившиеся на кухонном столе судки с едой. С ними она и отправилась к Брухе.
Мариам постучала в дверь, но дверь оказалась незапертой и, заскрипев, тут же приоткрылась под её стуком. «Как странно всё устроено в жизни, - промелькнуло у неё в голове, - она посмела переступить порог дома, где когда-то жил Ихил, только после смерти Ихила и лишь тогда, когда борьба с болезнью настолько обескровила Бруху, что на ненависть к невестке, сил уже, похоже, не хватало. А может быть именно болезнь заставила, наконец, Бруху усомниться в своей правоте».
В доме было сыро и холодно, хотя недалеко от порога, Мариам чуть было не споткнулась о раскатившиеся по полу дрова, заготовленные, видимо, для печки. Наверно, Бруха занесла их в дом, но на большее её не хватило и она так и сбросила их у порога.
Она нашла свекровь на топчане у печки. Бруха лежала в пальто и пуховом платке, под грязным одеялом, наполовину сползшим на пол. Мариам подняла одеяло, укрыла им Бруху. Та проснулась, посмотрела с удивлением на Мариам, глаза заполнились слезами. Она схватила Мариам за руку, но Мариам выдернула ладонь. Пошла к двери. Собрала дрова, растопила печь.
Подогрела еду, которую принесла. Поняла, что Бруха сама есть не в силах и стала кормить её, под всё тем же пристальным взглядом, которые свекровь бросала на неё все время, пока она её кормила. Потом она убрала наскоро комнату, в которой лежала свекровь и, ничего не сказав, ушла.
Бруха умирала тяжело. Говорят, что она так кричала, что в соседних домах люди, давно привыкшие к её крикам, захлопывали ставни. Она каталась по полу и рвала на себе волосы. О том, что это было именно так, выяснилось, когда те, кто зашли к ней, обнаружили её на полу. Мёртвой, с клочком седых волос в кулаке и с, так и застывшей на лице, гримасой абсолютного отчаянья.


ПУТЕШЕСТВИЕ
С «ЛЮДОЕДОМ»


В 1928-33 годах в Баре, как и на всей Украине, разразился голод – результат сталинского «раскулачивания» крестьян. Начались длительные перебои с хлебом и другими продуктами. Люди недоедали, нередко, прямо на улицах, падали в голодные обмороки, умирали от истощения. В Баре то тут, то там можно было видеть валяющиеся неприбранными трупы тех, кто не выдержал. Местечко было полно слухов о случаях людоедства. То, что произошло в один из этих дней с Мариам, убедило её, что это были не только слухи.
Мариам как-то предложили на работе путёвку для Саррочки «в санаторию», как выразился, сообщивший ей об этом, начальник мастерской. «Времена щас, сама знаешь, не очень сытые, - сказал он ей, когда она зашла в контору, - а там, в санатории, дочурка твоя, глядишь и отвлечётся и наестся от пуза». Как выяснилось впоследствии, дети в этом «санатории» занимались на досуге выуживанием червей из гречневой крупы, но Мариам, не зная всего этого, «клюнула» на предложение. И впрямь, хватит её дочери смотреть на заколоченные дома и трупы на улицах.
Путь предстоял им неблизкий. Ехать надо было на поезде до первого полустанка, а оттуда на подводе. Подвод на станции, как она обнаружила сойдя с поезда, оказалось много. Похоже народ не очень-то спешил раскошелиться на такой «аристократический» излишек, как подвода. Мариам подошла к первой же, которую увидела. Извозчик спал в ней, натянув шапку на глаза, но тут же встрепенулся и соскочил на землю, как только она подошла. Он громко шмыгнул носом, сплюнул, вытер нос рукавом. Они поторговались недолго и она сунула ему в ладонь, смятые в трубочку, деньги. Он тщательно пересчитал их. Положил за пазуху. Пошутил: «Нехай себе греют». Бросил лениво: «Лезьте!» Она швырнула в телегу большой, завязаный узлом, платок. В нём были вещи для Саррочки и свёрток с кукурузными блинами, которые она напекла в дорогу.
Когда станция осталась далеко позади и в быстро наступивших сумерках замелькали слабые огоньки крестьянских хат, извозчик вдруг стал жаловаться на голод. «Слышь, в животе как урчит. Уж то не слышишь? Голодный я, зверски. А когда я голодный, должен вам сказать, со мной лучше не связываться. Загрызть могу». «С голодухи люди на человечину перешли» - продолжил он после паузы. «Вон в той хате, - показал он кнутом куда-то в темноту, - да вон в той, вишь там, за пригорком, ближе к лесу, так там, говорят, одна жинка детёв своих съела. Так, говорят и накрыли её за тою жратвой». Помолчал, а потом опять продолжил, будто просто размышляя вслух: «А человечинка, говорят, ничего на вкус – сладкая. Оно, конечно, страшно, на дитёв, на свою кровинку набрасываться. Только куды ж деться-то если припрёт. Вот ведь не зря говорят: голод не тётка. Да что там, я сам такой голоднючий сейчас, что кажись хоть человечинкой, хоть чем бы, не побрезговал». Он втянул воздух носом, словно принюхиваясь к чему-то. Потом резко повернул к ним, густо заросшее бородой, лицо. Зыркнул по ним жёлтыми волчими глазами. Саррочка пугливо прижалась к Мариам. А он, отвернувшись, всё раскручивал свой монолог: «Ты думаешь чего я спал там, в телеге на вокзале. Голоден был я, вот брюхо своё сном и убаюкивал. Ты вот разбудила, ты и давай теперь харчи-то, подкармливай. Харчей то, небось наготовила, на дорогу?».
Мариам подтащила узелок к себе, развязала, вытащила, завернутые в бумагу, кукурузные оладьи. Протянула ему две. Он проглотил мигом. Секунда, кажется не прошла, как он попросил ещё. «Только раздразнила ты меня, мать, своими блинами. А ну давай, вали ещё!» Он жадно схватил, протянутый ею свёрток, съел чавкая и икая все блинчики, даже лизнул языком прожирившуюся бумагу. Отбросил её в сторону. «Эх, не наелся». Тут уж она испугалась ненашутку. Но мозг выручил, подсказал выход. «Знаете что, послушайте меня, я видела: многие ушли пешком, - сказала она ему. Уверена, что если вы поспешите, мы ещё успеем их догнать. Я себе представляю как они устали и как они будут рады, если вы их подвезёте. Вот увидите - вы сумеете хорошо заработать на этом». Он, похоже согласился с ней, покрыл матом лошадь, огрел её кнутом и они понеслись. Никого они не встретили, как он ни всматривался в темноту, но зато они приехали к месту назначения «живы и целёхоньки». А потом, сдав Саррочку, она уговорила возвращавшихся домой, присоединиться к ней. Её «людоед» действительно неплохо заработал на обратном пути, но на всю жизнь ей запомнилось это страшное путешествие с Сарочкой в «санаторию».
_______
А голод вокруг всё не унимался. Никто никогда не подсчитал толком скольких убил тот сталинский план «перековки» крестьян из «единоличников в колхозники», но чтобы сломать сопротивление крестьян, как пишет историк Роберт Конквест, «последние мешки с зерном вытаскивались из амбаров и шли на экспорт, в то время, как в деревне бушевал голод». «На Украине, - пишет другой историк, Сергей Максудов, - практиковалось наказание колхозов, которые не выполнили план поставок зерна. Их подвергали карантину, полной изоляции. У провинившихся изымали скот в счёт государственных поставок. Эта специальная мера лишала обречённых на голод крестьян основных средств питания: мяса и молока. И главное – повсеместно шли обыски, изымали действительно последнее: горшок каши, миску картошки, каравай хлеба». Вдоль железнодорожного полотна стояли на коленях крестьяне и умоляли проезжающих бросить им кусочек хлеба.
О том, как проходило «раскулачивание» в соседних с Баром деревнях, пишет в письме ко мне Гдаль Фрейдзон. Он вспоминает, что в Баре «раскулаченных» размещали ненадолго на втором этаже «завода Липовецкого», как он его называет. Оттуда их группами отводили в подвал и расстреливали. Фрейдзон был свидетелем того, как вывозили в телегах трупы убитых крестьян. Причём палачи из расстрельной команды, прежде чем выпустить страшный груз за ворота завода, стаскивали с убитых «подходящие сапоги».

____

РАССТАВАНИЕ

В 1933 году Мариам продала дом и уехала из Бара в Киев. В Киеве уже работал её Алёша, к которому чуть позже присоединился Абраша. Они давно звали её к себе.
На железнодорожной станции она купила два билета, для себя и Саррочки, и они чуть не споткнулись о труп мужчины, когда подымались на платформу. Небритый, с острыми скулами, которые казалось вот-вот прорвут кожу, он лежал на боку, положив лицо на вытянутую руку. Недалеко валялась, скатившаяся с его головы, фуражка. Саррочка испуганно прижалась к матери.
Как выяснила Мариам, труп обнаружили утром и не успели убрать. «Ещё одного доходягу голод доканал, будь оно неладно – обратился к ней вдруг, заметив её недоумение, какой-то незнакомец. «Не местный» - отметила она про себя.. «И ведь не смей даже ничего сказать – продолжил незнакомец. И бьют и плакать не дают. Чуть что, как цыгане говорят: казённый дом и дальная дорога.. А там, в казённом доме, там, я слышал, так могут тебе бока намять – будь здоров. Этому, - кивнул он на труп, - позавидуешь».
От опасного, как показалось Мариам разговора с незнакомцем, её спас паровоз. Он перекрыл своим гудком всё, что тот ещё говорил ей. Она подтолкнула Саррочку к двери вагона, поспешив протянуть свои билеты кондуктору и подняться в поезд, с облегчением отметив краем глаза, что незнакомец сел в другой вагон. Раздался гудок, вагоны дёрнулись и паровоз, медленно набирая скорость, стал отходить от платформы. Саррочка быстро заснула под монотонный стук колёс, а Мариам ещё долго смотрела в окно вагона, словно пытаясь что-то высмотреть там, за окном, напряжённым и сосредоточенным взглядом.
Вот появились и исчезли окраины Бара, вместе с той самой «дачкой», которую она едва разглядела теперь за частоколом леса. Надо же, ведь именно по этому лесу она бежала когда-то, от почти настигшего её Вэлвалэ.
Замелькали в окне, сменяя друг друга, убогие деревеньки. Появился и исчез сельсовет с портретом Сталина над крыльцом. Недалеко от сельсовета, кто-то, приставив лестницу к столбу, похоже, прилаживал к нему громкоговоритель. Она вспомнила, как такой же громкоговоритель, поставили в Баре и как, в первый день, вокруг столба с ним, собрался весь Бар. Люди слушали и удивлялись: ящик, как ящик, а говорит человеческим голосом.
Пронеслась заброшенная станция, с длинным красным транспарантом поверх выбитых окон, проплыл чей-то недостроенный дом с собакой, растерянно уставившейся у груды кирпичей на, мчавшийся мимо неё состав. Это всё был новый для Мариам мир и она открывала его для себя со смешанным чувством любопытства и тревоги.
Она отвернулась от окна и посмотрела на Саррочку. Та спала, положив голову на чемодан. Улыбалась во сне. Ей снился отец. Ей снилось, что она – малышка и она на руках у отца. Он вышел с ней во двор. Она в красивом сером пальтишке, сшитом для неё мамой. Отец топчется с ней по белому, снежному дворику. Он заглядывает ей в лицо, целует её время от времени в носик. Его усы, когда он целует её, щекочат её, она смешно морщит нос, улыбается, а он говорит ей что-то тёплое, что-то очень-очень ласковое.
Мариам сняла платок с плеч, подложила его осторожно, чтобы не разбудить дочь, под голову Саррочки. Села на сиденье. Открыла сумочку. Вытащила из конверта фотографию, которую ей прислал вместе с письмом из Киева, Алёша. Полюбовалась фотографией. Как они повзрослели, её детки? Даже трудно поверить. А может быть просто стараются выглядеть взрослее, чем на самом деле. Подбодрить мать. Показать ей, что она может уже на них положиться. Мужчины, как никак. Невроку. Мысленно она была вся там, рядом с ними.
Словно угадывая её желание, паровоз всё быстрее и быстрее отсекал, мелькавшие за окном пейзажи. Он будто старался сбежать поскорее и подальше от унылых картин по бокам дороги, весь устремлённый на свидание с Киевом, где на шумной платформе вокзала, в дыму уходящих и приходящих локомотивов, уже высматривали нетерпеливо поезд, в котором она должна была приехать, её сыновья.

































Читатели (481) Добавить отзыв
 

Проза: романы, повести, рассказы